Книга Дни гнева - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день она рано встала, чтобы не пропустить выпечку хлеба, ничто другое не завораживало ее так, как это кухонное священнодействие. Пылающая, урчащая, горячая печь представала перед ее восхищенным взором неким чудесным ртом, соразмерным с ее голодом. Туда сажали на широкой лопатке сырые колобки, и они мало-помалу поднимались, румянились, пропекались и становились душистыми и хрустящими. Ей казалось, что огнедышащий печной зев — это ее рот, а лопатка, закладывающая в печь тесто, — ее собственный язык. И слюна подступала к губам, как вода в разлив. И голод терзал тело.
Она была еще в одной рубахе, с неприбранными волосами, окутывавшими плечи и спину до пояса каштановым, с медным отливом волнистым облаком, по которому гуляли огненно-рыжие и золотисто-медовые сполохи. Эти волосы, казалось, были сродни печному пламени, по ним пробегал тот же трепет, от них исходило то же сияние. Они казались раскаленной субстанцией, потоком лавы, сплавом золота с бронзой. В потоке этом сливались плоть и глина, слюна и кровь, сочащиеся из пасти исполинского зверя. Сливались сок земли, смола и солнечные лучи, стекающие по стволу божественного древа.
Пламя в печи и огненная копна волос — тот же голод сверкал, вопил и корчился в них. Голод, порожденный не скудостью, а изобилием. Ликующий, цветущий голод. А громадное тело Толстухи Ренет, прикрытое белой холщовой рубахой и безвольно распростертое на скамье, было похоже на покоящиеся в плетеных формах тестяные шары. Белое мягкое тесто, распираемое бродильной силой дрожжей. Белая нежная кожа, распираемая молодой силой плоти. Эфраим вдруг увидел Ренет такой, какой не видел никогда дотоле. Перед ним была не толстуха с Крайнего двора, а ослепительное божество плоти и вожделения.
Пламя и копна волос, тесто и тело, хлеб и женщина, голод и вожделение — цвет, запах, свет нахлынули на Эфраима, голос смятенной плоти поднялся в нем. Вокруг него плясали отблески, копна волос захлестнула его, как большая волна, жар свивал жгутом его мышцы, разливался по жилам, острой дрожью пробегал по нервам; огнем воспламенилось все внутри, огнем пылали чресла, пышная податливая женская плоть разбудила в нем чувство, которое росло, как волшебное тесто. А больше всего поразили его ноги Толстухи Ренет. Белые, маленькие, точеные ножки, не прикрытые рубашкой, свисающие со скамьи и тихо шевелящиеся. Они казались совершенно отдельными от грузного, тяжелого туловища, так что Эфраим словно ощутил их легкое прикосновенье к своей груди, как будто они оторвались от тела и порхнули к нему, легко ступая по воздуху. Шаловливые, веселые, прихотливые ножки отбивали дробь, и он чувствовал, как в такт этой дроби бешено стучит его сердце. Смятение его было так велико, что, объясняя, зачем пришел, он, вместо того чтобы сказать, что его брат Марсо обжег ногу горячей головней, пробормотал, что маленькие ноги обожгли ему сердце. Но спохватился и поправился. Эдме освобождала и вычищала внутренность печи, как раз разогревшейся настолько, что можно было сажать хлеб, она не могла оторваться и потому послала в чулан за настойкой из цветков ромашки и луковиц лилии Толстуху Ренет. Сама же взяла большую лопату, посыпала ее мукой, выложила на нее тесто из одной формы, между делом объясняя Эфраиму, как пользоваться мазью. Но Эфраим не слушал и едва ли даже слышал: слух его занимали легкие шаги по глиняному полу. Ренет чуть покачивалась на ходу, ножки ее пританцовывали, и все тело, прикрытое белой рубахой и укутанное копной струящихся волос, колыхалось.
Теперь в такт ножкам колотилось не только сердце, шаги отдавались в животе, в паху. Удар за ударом, все острее и больнее, словно оставляя невидимые зарубки — так лесорубы помечают стволы деревьев, которые собираются валить. Лишь одного ему хотелось в этот миг: упасть, свалиться, погрузиться в тучное тело Толстухи Ренет, дать волю рвущейся наружу страсти, изойти криком, пока он не сменится стоном насыщения. Когда Эдме прикрыла дверцу печи, куда посадила первый каравай, он обратился к ней еще с одной просьбой. Не тратя времени на раздумья, попросил в жены Рен. Желание так захватило его, что он утратил всякую способность к размышлению. Желание вмиг стало единственной и насущной необходимостью. Эдме повернула к Эфраиму разгоряченное, потное лицо и окинула его пронзительным, прожигающим насквозь, как уголь из печи, взглядом. Она оценивала его. Простой смертный, пусть даже старший сын богатого Мопертюи, — достоин ли он ее единственной, несравненной дочери? Конечно, замужество — обычное дело, тем более что Рен уже минуло семнадцать, но разве она, обязанная своим чудесным появлением на свет милости Пресвятой Богородицы, была обычным существом? «Надо подумать», — произнесла наконец Эдме, утирая пот. Тут в кухню пританцовывающим шагом вошла Толстуха Ренет со склянкой мази в руках. Поставив ее на стол, она снова улеглась на скамью, не обращая никакого внимания на гостя и упиваясь запахом пекущегося хлеба. «Надо подумать, — повторила Эдме. — Приходи вечером, когда будет дома Жузе. Потолкуем все вместе».
Вернувшись на Приступок и отдав мазь Зыбке — лекарство тут же облегчило боль Марсо, — Эфраим сразу же пошел к отцу в лес Сольш. Приближалась лесопромышленная ярмарка, которая ежегодно в день Всех Святых устраивалась в Шато-Шиноне, и Амбруаз Мопертюи обходил свои леса, внимательно осматривая каждое дерево, чтобы наметить те, что пойдут зимой на продажу. Ремесло лесоруба было у него в крови, так что, даже разбогатев, он оценивал качество леса сам, без всяких помощников.
Эфраим сказал отцу о своем решении, когда уже на исходе дня они пошли домой. Ему пришлось трижды повторить свои слова — Амбруаз никак не мог поверить, что это не сон и что сын говорит всерьез. А убедившись, ответил: «Нет!» Сказал, словно отрубил, рубанул сплеча — так всаживают топор в ствол обреченного дерева. Однако Эфраим возразил, что решение его принято и оно еще тверже, чем отцовский отказ. Тогда отец прибег к угрозам: пообещал проклясть ослушника и лишить наследства. Эфраим и это выслушал молча и только упрямо покачал головой. Он знал, как скуп был отец на слова, знал, что никогда и ничего не говорил впустую и не отступался от сказанного, оборачивалось ли это во благо или во зло. Раз сказал, значит, сейчас проклянет и лишит наследства. Что ж, Эфраим принимал эту цену. «Поступай как знаешь, — только и ответил он. — А я сделаю, как решил. Женюсь на Рен Версле».
До тех пор отец и сын разговаривали на ходу. Но теперь Амбруаз остановился. Остановился и Эфраим. Над горами меркли последние алые полосы заката, леса сгущались в сине-фиолетовую тучу, готовую извергнуть из своего темного чрева ночь. Двое мужчин глядели друг другу в лицо, в сумерках черты их вырисовывались резче. Отец молча расстегнул пояс, снял его и, ухватившись за пряжку, размахнулся, чтобы сильнее стегнуть. Эфраим не отводил глаз. «Отрекись! — взревел Амбруаз, еще сдерживаясь. — Ты женишься на дочери Корволя! На ней, и только на ней, понял?» «Отрекаюсь, — спокойно ответил Эфраим. — Отрекаюсь от тебя и от твоих лесов. Я женюсь на Рен Версле». Отец хлестнул ремнем. Удар пришелся прямо по лицу. Багровая полоса перечеркнула лицо Эфраима. Отметина. Отныне он был обреченным, отверженным сыном. Его отбраковали, и он должен пасть, как срубленное под корень дерево. Но падет он по собственной воле, влекомый тягой страсти, рухнет в объятия Толстухи Ренет. От страшной боли Эфраим сжал зубы и кулаки, но не издал ни звука, не шелохнулся. По щеке его стекала кровь. И ему показалось, что его снова обдало теплом горячей печи, растопленной на Крайнем дворе. Он все так же смотрел прямо в глаза отцу, но почти не видел его перекошенного от гнева лица, оно словно тонуло в сгущающихся сумерках, и снова в голове Эфраима все перемешалось. Все заволокла огненная дымка, в которой слились закатные сполохи, текущая из раны кровь, отблески пламени на кухонной стене Крайнего двора, копна волос Рен. Амбруаз Мопертюи опустил руку. «Вот и поладили, отец», — глухо произнес Эфраим. «Не смей больше называть меня отцом! — взревел Амбруаз. — У меня остался один-единственный сын, Марсо. А ты умер, как Никола. Тебя больше нет! И уж Марсо, клянусь, женится на дочери Корволя! Ему достанутся все леса. А тебе — ничего! Можешь подыхать от голода, просить милостыню, чтобы прокормить твою толстуху! От меня не получишь ни гроша, так и знай!»