Книга Счастливые несчастливые годы - Флер Йегги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то зимой, ближе к вечеру, мы сидели вдвоем на лестнице. Фредерика взяла меня за руки и сказала: «У тебя старушечьи руки!» Ее собственные руки были холодными. Я осмотрела тыльную сторону ладоней, подсчитала все вены и все выпирающие косточки. Осмотрела ладони: да, руки выглядели дряблыми. Не могу описать, какую гордость почувствовала я при этом, ведь для меня ее слова были комплиментом. В тот день, на лестнице, я была уверена, что нравлюсь ей. Мои руки в самом деле костлявые, точно у старухи. Ладони Фредерики были широкие, крепкие, квадратные, как у юноши. На обоих мизинцах она носила перстни с печаткой. Можно представить себе, что, если соприкоснуться руками, будет очень приятно. Когда она прикасалась к моей руке, а я чувствовала холод ее ладони, этот контакт был настолько анатомическим, что никаких мыслей о плоти, о чувственности у нас даже не возникало. Той зимой я купила себе просторный пуловер, маскировавший фигуру. Но старушечьи руки от этого стали еще заметнее.
Фредерика по-прежнему держалась со всеми приветливо и ровно, не позволяла себе раздражаться или дуться. У меня так не получалось. Бывало, хоть и редко, что меня вдруг охватывало неудержимое желание поколотить соседку по комнате. Она была кроткой, всегда признавала мою правоту. И никогда не упускала возможности показать ямочки на щеках. Носик у нее был слегка курносый. Мне хотелось схватить ее за горло. Эта немка валялась на кровати полуголая, точно одалиска.
Мы должны были декламировать Франсуа Коппе. Только сегодня я с некоторым испугом замечаю, что инициалы Фредерики совпадают с инициалами поэта. «Я стоял у окна и, глядя на летнее небо, думал о вас». Так начиналась моя часть. «Пел соловей, и его переливчатые трели взлетали к усеянному звездами небосводу». Учительница была монахиня, она учила нас декламировать, играя на фортепиано, чтобы мы попадали в такт.
Имя Фредерика означает «рассказ». И поскольку имя ей рассказ, хочется думать, что именно она диктует мне эту историю или пишет ее за меня, сопровождая это своим всегдашним пренебрежительным смешком. У меня даже возникло необъяснимое предчувствие, что история эта уже написана. Что она завершилась. Как наши жизни.
В день святого Николая мы провели всю вторую половину дня вне пансиона. Шел снег. Мы были молчаливы. Зашли в кондитерскую в Тойфене. Деревня словно замерла, погрузилась в спячку. Я знала, что у Фредерики есть или, по крайней мере, был мужчина. Снег все шел, крупные хлопья липли к оконным стеклам. Фредерика объявила мне, что на Рождество уедет путешествовать с ним. Я с интересом разглядывала снежные хлопья. Фредерика говорила вполголоса. Я знала об их связи и, конечно, не желала ей приятного путешествия. Я сказала об этом прямо, взяв с тарелки пирожное. Не хочет ли она тоже съесть пирожное? Еще чашку чаю. Я не ждала от нее откровенных признаний, бурной исповеди. У меня было впечатление, что в ее любви есть нечто трагическое; на ее лице читались упорство и решимость. На мгновение у меня мелькнула мысль, что, возможно, никакого мужчины не существует. Я взяла еще одно пирожное. Снежные хлопья будто повисли в воздухе.
И вдруг мне пришло в голову, что Фредерика выдумывает себе другую жизнь. Пока она говорила, мне показалось, что я вижу в ее глазах странный свет, похожий на эти безумные, бесцельные снежные хлопья, повисавшие в воздухе. Мне стало страшно, хотелось сказать ей — берегись, спасайся, но я не знала, от чего ей спасаться. Моя мысль словно остановилась на полпути, было ощущение нависшей опасности, опасности выдуманной жизни. Потом все успокоилось, тревожные сполохи погасли. Фредерика сказала еще, что они поедут в Андалусию, где уже были один раз. Она спросила меня, была ли я в Испании. Нет, не была. Я объездила всю Швейцарию, на поезде, потому что мой отец просто обожал поезда и пересадки на станциях, особенно горные поезда. Была ли она на Риги? Нет. Я назвала ей еще несколько вершин. Горнеграт, Юнгфрау, Бернина. Нет.
Фредерика говорила о своих путешествиях так, словно речь шла о другом человеке. В кондитерской стало темнее — будто белый снег заволакивал землю темным покрывалом. Снаружи сгущались зимние сумерки. Снаружи был ледяной воздух, который не отставал от нас до самого дома. Нашим домом был пансион.
Каждый вечер мы с моей соседкой встречались в умывальной. Однажды, когда она уронила гребенку, я по-дружески, не мешкая наклонилась и подобрала. Она причесывалась на ночь так тщательно, словно собиралась на бал. А может быть, по ночам она действительно танцевала на балу — во сне. Показывая всем свои ямочки на щеках. Один зуб у нее рос криво и немного выпирал. У нее было платье из розовой тафты, которое она боялась помять. Иногда я была настолько убеждена, будто она собирается на бал, что на спинке стула, стоявшего у изножья кровати, куда она складывала белье, мне виделось это розовое платье. Наши комнаты проверяли крайне редко, в исключительных случаях. Осмотр проводили по утрам, открывали все шкафы, наше белье и пуловеры, сложенные на полках, должны были выглядеть как сплошная, ровная стена. Мы должны были складывать нашу одежду ловко и аккуратно, как это делают на Востоке. Недавно я побывала на спектакле театра Но и потом зашла за кулисы поздороваться с одним актером. Он укладывал чемодан или, вернее, сверток. И складывал одежду в точности так, как учили нас в пансионе. С такой же тщательностью, словно ткань была чем-то священным. Если бы я согласилась взять под покровительство малышку, которая написала мне письмо, она занялась бы наведением порядка в моем шкафу. Сочла бы за честь складывать мои пуловеры. Мы все были фетишистками.
Если бы я подарила цветок Марион — так звали малышку, — она засушила бы его в книге, чтобы сохранить навечно. Все мы, купив какую-нибудь старую книгу, находили там засохшие лепестки, которые от одного прикосновения рассыпались в прах. Выцветшие лепестки. Могильные цветы. Ее любовь ко мне засохла в одно мгновение, не оставив и щепотки праха, она перестала со мной здороваться. Я разорвала трогательную записочку Марион сразу же, как прочла, — с редкими письмами от отца и от матери я поступала так же. А моя соседка по комнате хранила все письма в деревянной немецкой шкатулке с инкрустациями.
Она перечитывала эти письма, томно раскинувшись на кровати. От шкатулки веяло немецкими духами, достаточно крепкими, но она еще нюхала их, откупорив флакон. На шкатулке был золоченый замочек с крохотным ключиком. Немка открывала эту жуткую вещичку невероятно бережно, чуть ли не благоговейно.
А мне писали мало. Почту нам раздавали за столом. Редко получать письма было не очень приятно. И я стала писать отцу пустые, формальные письма, в которых ничего не рассказывала о себе, — чтобы получить ответ. Надеюсь, ты здоров, я тоже здорова. Он отвечал мне очень быстро, всякий раз наклеивал на конверт марки «Pro Juventute»[2]. И удивлялся, почему я пишу ему так часто. Его письма, как и мои, были короткими. Каждый месяц я находила в одном из писем банкноту, l’argent de poche[3]. Я писала ему потому, что это был единственный человек, исполнявший мои желания, хотя юридически всем в моей жизни распоряжалась мать. Ее указания приходили из Бразилии. Моей соседкой по комнате должна быть немка, потому что я должна научиться говорить по-немецки. И я разговаривала с немкой, она делала мне подарки — шоколадные конфеты, которые сама ела все время, американскую жевательную резинку и книги по искусству. На немецком. С репродукциями картин немецких художников. Из объединения «Синий всадник». Даже белье у нее было немецкое. Однако сейчас я не могу отыскать в моей умственной картотеке ее имя; девушки из пансиона, оставшиеся у меня в памяти, не всегда откликаются на имена. Кто она была? Для меня — попросту никто, хотя ее лицо и фигуру я прекрасно помню до сих пор. Возможно, люди, которые мало для нас значили, вспоминаются нам назло. Их черты врезаются в память гораздо глубже, нежели черты тех, кого мы ценили. У нас в голове череда погребальных ниш. Кто был для нас никем, тут же являются на зов, иногда эти ненасытные создания, точно хищные птицы, набрасываются на лица любимых нами. В нишах собрано столько лиц, поживы много. Сейчас, когда я пишу, немецкая девушка, словно в полицейском участке, сообщает мне свои данные. Как ее имя? Имя стерлось. Но забыть имя еще недостаточно, чтобы забыть человека. Все осталось там, в погребальных нишах.