Книга Книга запретных наслаждений - Федерико Андахази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На последней фразе Зигфрид сорвался на крик. Тут прокурор неожиданно остановился, возвел очи горе и, словно прислушиваясь к словам, которые продиктует ему Всевышний, снова поднялся на кафедру. Обратив ладони к небесам, внезапно обретя покой, обвинитель приготовился продолжать свою речь. Судьи ожидали, что Зигфрид заговорит в тоне, который соответствовал бы новому состоянию его духа, однако через секунду повскакивали с мест — обвинитель возопил так, словно в его глотку вселился гнев Божий:
— Я, Зигфрид из Магунции, смиренный переписчик, обвиняю этих злодеев в убийстве пророков Исаии и Иеремии, писца Баруха, Иезекииля и Даниила. Господа судьи, посмотрите на эти руки, обагренные преступной яростью злоумышленников. Я обвиняю их в том, что они подвергли новым мучениям Иова, надругались над Псалтырем и Книгой притчей, над Екклесиастом, Песнью песней, и Книгой премудрости Соломона, и Книгой премудрости Иисуса, сына Сирахова.
И когда казалось уже невозможным, чтобы человеческое существо могло вопиять еще громче, обвинитель, превосходя самого себя, поднялся еще на одну ступеньку по лестнице звуков. Глаза его выпучились, он сделался багровым от гнева и выпалил:
— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих злодеев в том, что они предали смерти святых, поведавших нам о чудесах Господа нашего Иисуса Христа: Матфея, Марка, Луку и Иоанна! Я обвиняю их в убийстве Павла, послания которого составляют самые ценные книги христианства. Взгляните, господа судьи, на их руки и одежды, запятнанные преступлением.
Судьи в полном смущении смотрели на якобы окровавленные руки Гутенберга. Подчиняясь красноречию прокурора, они вполне были готовы признать вину подозреваемых, если бы не одно обстоятельство: все перечисленные люди умерли много веков назад. Голос обвинителя уже звенел под куполом и множился, эхом отдаваясь от стен:
— Я, Зигфрид из Магунции, обвиняю этих трех преступников в том, что они предали, схватили, мучили и заново распяли Господа нашего Иисуса Христа, о крестной муке которого нам повествуют страсти Христовы! А теперь, господа судьи, взгляните на эти чистые, словно у Понтия Пилата, руки, — прокурор указал на сцепленные пальцы Фуста, — и вот на эти, грязные, — теперь он ткнул пальцем в сторону Гутенберга, — покрасневшие, как у стражников, которые надели на голову Христа терновый венец. Господа судьи, я обвиняю Иоганна Фуста, Петруса Шёффера и Иоганна Гутенберга в совершении жесточайшего из всех убийств!
Прокурор вздохнул, выдержал долгую паузу и, убедившись, что судьи уже не могут больше ждать, решительно завершил свою речь:
— Господа судьи, я обвиняю этих злодеев в том, что они убили книгу.
Траурный кортеж, состоявший исключительно из женщин, провожал в последний путь гроб с останками Зельды. Могильщики не без удивления взирали, как женские руки поднимают тяжелый деревянный ящик. Первой шла Ульва. Мужчин не было: женщины решительно отказались от любых предложений помощи; тайные принципы их конгрегации запрещали мужчинам участвовать в погребении. Даже могильщиков не допустили до их привычной работы. Проститутки сами взялись за лопаты и споро, как будто успели освоить похоронное ремесло за два предыдущих погребения, вырыли идеально прямоугольную яму. Взгляды любопытных, конечно же, задерживались на корсажах этих дам; их пышные груди колыхались в такт работе; отойдя на безопасное расстояние, похотливые могильщики упивались зрелищем женских ножек, которые высовывались из-под юбок и напрягались, нажимая на край лопаты. Время от времени Ульва награждала кладбищенских работников взглядами, полными злобы, и тогда они, словно птицы-падальщики, отступали на несколько шагов, чтобы чуть позже вернуться на оставленные позиции. Как только могила была вырыта, женщины отерли пот рукавами, отдышались и — снова без помощи чужаков — на веревках опустили гроб во чрево влажной земли. Потом, прерывисто дыша от усталости и рыданий, засыпали гроб только что отрытой землей. Свежий ветер, гулявший по дорожкам кладбища, смешивался с тошнотворным зловонием, исходившим от недавно выкопанных могил. И вот наконец, установив на могиле строгую плиту с именем Зельды и без креста, они оставили свою сестру в обществе двух других женщин, лежавших рядом с нею. С глазами, опухшими от слез, ночного бдения и солнечного света, женщины двинулись в обратный путь к Монастырю Священной корзины.
То же теплое полуденное солнце, согревавшее Ульву, проникало и через витражи собора, освещая каждого из членов трибунала. Рядом с высокой кафедрой, гораздо ниже судей, располагалась почти незаметная конторка, за которой гнул спину Ульрих Гельмаспергер — писец, которому было поручено в точности записывать все, что произносилось на суде. Дабы ухватить каждое слово, звучавшее в соборе, Ульрих мог рассчитывать лишь на свой острый слух и быструю руку; иных помощников, кроме пера, чернильницы и бумаги, у него не было. Ульрих Гельмаспергер не обладал правом раскрыть рот и уж тем более — правом голоса. Лишенный возможности переспросить или уточнить, писец был обязан воспроизводить как громкие речи, так и едва слышные шепотки. Помимо быстроты и верности сказанному, от него требовался еще и ясный, абсолютно читаемый почерк. Это задание, само по себе трудновыполнимое, усложнялось еще и присутствием Зигфрида из Магунции: писец знал, что Зигфрид — лучший в Майнце каллиграф. А прокурор, сознавая всю сложность задачи Гельмаспергера, отнюдь не желал ее упрощать. Произнося свою речь, Зигфрид расхаживал из стороны в сторону, при этом он часто останавливался возле конторки, чтобы проверить работу Гельмаспергера, которому, несмотря на все потрясения, приходилось не только оставаться внимательным и контролировать четкость почерка, но и следить, чтобы на бумагу не падали капли пота с его лба, — писец заметно нервничал от близости прокурора. Вдобавок между переписчиками и писцами всегда существовала глухая вражда. Первые глубоко презирали вторых, почитая писцов обычными ремесленниками, для которых закрыты секреты настоящего искусства. А вот писцы, прошедшие через тигель постоянной срочности, эти незаменимые колесики в делах государственной важности, считали каллиграфов напыщенным племенем, мастерами дутой, чрезмерной и поверхностной виртуозности, чье бесполезное украшательство только затемняло смысл текста. Для каллиграфа не существовало более страшного оскорбления, чем когда кто-нибудь по ошибке именовал его писцом. Как бы то ни было, сегодня прокурор должен был бы испытывать к писцу глубокую благодарность, поскольку Ульрих, из уважения к своей работе, в точности фиксировал пламенные речи Зигфрида. Однако, помимо наглого любопытства обвинителя, у писца имелись и другие причины для беспокойства: Гельмаспергер был не только одним из влиятельнейших членов цеха государственных чиновников и верным слугой правосудия и Святой Матери Церкви — кроме всего перечисленного, он также боготворил и Почитательниц Священной корзины и до трагедий в Монастыре посещал этот дом как минимум раз в неделю. К страху перед убийцей примешивался и другой страх — как бы кто-нибудь из находящихся в соборе не признал в нем завсегдатая опасного публичного дома. Вот отчего Гельмаспергер старался прятать лицо за полукругом собственных рук. Под грузом всех этих забот писцу, разумеется, было не так-то просто сохранять четкость почерка.