Книга Самоучки - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя мнимая ученость произвела на него некоторое впечатление. Он долго смотрел на книжный шкаф, раздутый от разноформатных книг, как брюхо осла, больного тимпанитом. Похожим взглядом дети таращатся на прилавки с игрушками или кондитерскую витрину.
— Ты их все читал? — спросил он.
— Половину — точно, — ответил я подумав.
Павел происходил откуда — то с Кавказа. Отец его попивал, то и дело уезжал на заработки в Геленджик, да так и сгинул на задворках кафе при каком — то доме отдыха. Мать, тянувшая хозяйство, умерла двумя годами позже от официально не существовавшей малярии, а старший брат, однажды исчезнув из поселка, или станицы, как принято называть в тех краях небольшие скопления построек, вернулся только через четыре года, украшенный одной татуировкой, двумя скромными шрамами на подбородке и приобретя стойкое неприятие минусовых температур. Некоторое время он болтался на побережье — от Адлера до Анапы, после чего пропал вторично, да так надолго, что Павел стал забывать черты его лица. Вернувшись из армии, Павел, согласно ожиданиям, дома никого не застал, а старуха собака, которую забрали соседи, околела за месяц до его возвращения. Тогда он перебрался в Туапсе и стал работать в туристическом клубе, развлекая группы из обеих столиц водопадами и дольменами, исколотыми ножами грамотеев. Время от времени в его жизни возникали какие — то мужчины крепкого сложения, с лицами “солдатских императоров”, передавали от брата скупые приветы и щедрые денежные подарки, просили показать горы, ходили на охоту, которая обыкновенно заканчивалась пьяной стрельбой по опорожненным бутылкам, или таскали его за собой по прибрежным ресторанам, где он сидел, слушая их разговоры, составленные из непонятных слов. Потом они исчезали и являлись новые, неся очередную благую весть, и забытый брат, словно невидимое и могущественное божество, осенял из последней своей среднеазиатской темницы скромное существование самого близкого своего родственника.
Как ни странно, вынужденные невзгоды первого года службы и невзгоды другого рода года второго поселили в нас обоих чувство взаимной симпатии, ибо там, где мы были, чувства выражаются скупо, хотя и с предельной искренностью. И его неприхотливость, и моя кажущаяся нежизнеспособность были подвергнуты извечному испытанию, берущему начало в танталовом водоеме.
Нам мерещились виноградные гроздья, колбасы домашнего копчения, булки, горы батонов, и мы представляли себе, как мы будем все это есть, а потом будем спать, и снова есть, и спать, и есть — обязательно около печки, и так без конца, пока родина снова не позовет нас ночевать в снегах, резать дерн, приукрашивая природу, чтобы привести ее облик в согласие с мироощущением старших офицеров, и совершать прочие бессмысленные действия, отлично известные каждому солдату.
Вернувшись домой, я быстро позабыл эти мудрые уроки и перестал дорожить простыми радостями света, раз за разом подвергая сомнению великие истины, отпущенные однажды, зато Павел никогда не имел опасной склонности к отвлеченным идеям. В нем засела та суровая природная сила, которая была чужда обманчивым рельефам приобретенных мускулов, которую завещают поколения предков, привыкших повелевать своими желаниями, — людей, каждый из которых твердо знал, кто родил его и кого родил он сам.
Может быть, он захотел стать похожим на своих московских подопечных, неизменно приносивших с собою многозначительный привкус столицы — привкус света и радости, а может, посланцы брата мало — помалу привили вкус к красивой, ослепительной жизни, а главное, указали пути, которые ведут к этому блеску — блеску калифов на час.
Теперь они, в прежние времена покупавшие своей хмельной щедростью все надежды такси и частного извоза, представали в ореоле славы, разъезжали по серпантину Большого Сочи на дорогих автомобилях, виданных только на картинках в кубриках матросов торговых судов, в окружении молчаливых “оруженосцев” и в сопровождении женщин тоже невиданных — высоких, стройных красавиц, знавших себе цену; однако цена эта, как смутно подозревал Павел и как это обстояло на самом деле, всегда была немного завышена. С другой стороны, это были не те девушки, которые заклинали духов гор романтическими куплетами о непрочитанных книгах и дружбе, похожей на извращение, терзая гитары, головешки ночных костров и кутая плечи полинявшими отцовскими штормовками и истрепанными спальными мешками, из которых торчала свалявшаяся вата.
Словом, и те и эти рождали в нем неприятное чувство, что он находится где — то на обочине жизни. Ветер перемен дохнул ему в самое лицо, и уворачиваться было как будто незачем.
А может быть, он решился на выход в свет, когда откапывал палатку, поставленную на северном склоне горы Фишта. В этой палатке еще жила студентка одного из славнейших институтов. В то время как она испытывала третью степень охлаждения и видела мир из — под приспущенных век зеленым, теплым и ласковым, он, коченея от режущего ветра, через шаг проваливаясь в снег по бедра, тащил ее в спасительный и первозданный уют охотничьего домика, то и дело ударяя прекрасное лицо, изуродованное гибельным блаженством, крепкими, мужскими ударами. Возможно, именно в этот день у него впервые родилось желание своими глазами увидать жизнь, к которой он возвращал пятьдесят три килограмма мяса, костей и жидкостей и девять граммов души, готовой взмыть в небо как истребитель, получивший команду на взлет.
И — вполне вероятно — двумя часами позже, расслабленно куря у железного ящика, служившего печкой и дымившего в пять щелей, прислушиваясь к звукам ломившейся внутрь бури, он отчетливо подумал, что разница между теми, кто находится на острие жизни, и теми, кто ближе к ее основанию, всегда казавшаяся ему непроходимой и словно священной, на самом деле почти неразличима, а временами становится и просто никакой.
Вот вкратце все, что я узнал от своего Паши, точнее, что он сообщил мне в иной последовательности, с другой интонацией и другими словами и что я привожу здесь, сведя ветвистые диалоги в однопартийное эссе и опуская то, что, по моему мнению, оскорбило бы литературу.
Был самый конец лета, когда истомленные зноем деревья покрываются пылью, трава беспомощно жухнет, а в природе накапливается усталость, которую чувствует человеческий глаз. Вечера стали холоднее, ранними утрами иней покрывал земную плоскость колючим серебром. Москва никогда не выглядит безлюдной, но все же принято замечать, что в эти дни она особенно пуста. Мне тогда ехать было некуда, и я обрадовался старому знакомому. Наши встречи делались все чаще и чаще, а в скором времени стали почти ежедневными. Контора, из которой Разуваев вершил свои пока непонятные мне дела, располагалась на Полянке, через четыре переулка от моего дома. Чтобы дойти туда пешком, даже не утруждая себя скоростью, требовалось всего — то минут пятнадцать немного запутанной ходьбы тесноватыми проходными дворами, под низкими арками, раскрашенными не хуже неолитических пещер.
Как я уже сказал, Павел передвигался по городу в своем шикарном автомобиле, сверкающем никелированными фрагментами и сочной темно — синей краской. В книгоиздании такой цвет величают благородным, и в этом, что ни говори, есть доля правды.
— Поедем ко мне, — сказал Павел, — посмотришь на мою… — При этих словах водитель по имени Чапа заговорщицки мне подмигнул и улыбнулся блаженно и загадочно, словно только что увидел светлый, чудесный сон.