Книга Отныне и вовек - Рэй Брэдбери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только Кардифф ступил на веранду, все кресла-качалки разом замерли, все лица, сверкая улыбками, повернулись к нему, и множество рук взметнулось в молчаливом приветствии. Он кивнул, и белые летние кресла опять закачались под шелест тихой беседы.
Разглядывая это собрание элегантных людей, Кардифф думал: «Странно — так много мужчин средь бела дня просиживает без дела. Непривычное зрелище».
В сумраке, за дверным проемом, забранным защитной сеткой, раздался звон крохотного хрустального колокольчика.
— Суп готов, — объявил женский голос.
В считанные секунды плетеные кресла опустели, и отдыхающие гуськом устремились в дом, не прерывая беседы.
Он хотел было последовать за ними, но помедлил и обернулся.
— Что это? — прошептал он.
Позади стоял Элиас Калпеппер, бережно опустивший саквояж на пол, к ногам владельца.
— Эти звуки, — продолжал Кардифф. — Где-то…
Элиас Калпеппер тихо рассмеялся:
— Да это же городской оркестр — у него выступление в четверг вечером. Репетирует сокращенную версию «Тоски»: Тоска бросается вниз с башни и через две минуты приземляется.
— «Тоска», — повторил Кардифф и прислушался к далеким звукам духовых инструментов, — «Где-то…»
— Заходи, — сказал Калпеппер, придерживая для Джеймса Кардиффа дверь с сеткой.
В сумраке холла Кардиффу показалось, будто он вошел в прохладную летнюю кухню, где пахнет сливками, что хранятся в больших флягах, спрятанных подальше от солнца, где ледники сочатся тайной влагой, где на кухонных столах лежат свежевыпеченные хлебцы, а на подоконниках остывают пироги.
Кардифф сделал еще шаг и вдруг понял: в здешних краях он будет спать по девять часов кряду и вскакивать, как в детстве, с восходом солнца, ликуя оттого, что жизнь не кончается, что мир по утрам рождается вновь, что в груди бьется сердце, а в запястьях стучит пульс.
Тут он услышал чей-то смех. Это смеялся он сам, ошеломленный своей неизъяснимой радостью.
Откуда-то сверху донеслись звуки шагов. Кардифф поднял взгляд.
По ступеням спускалась — но при виде его замерла — самая прекрасная женщина на всем белом свете.
Где-то, когда-то, от кого-то он слышал: закрепи изображение, пока не поздно. Так говорили первые фотоаппараты, которые ловили свет и переносили озарение в камеру-обскуру, чтобы реактивы в фаянсовых плошках могли вызвать пленных призраков. Лица, пойманные в полдень, проявлялись в кислотном растворе: глаза, губы, а вслед за тем и таинственная плоть — сама красота, или надменность, или детская резвость, принужденная к неподвижности. В темноте эти фантомы трепетали под химической рябью, пока ритуальные жесты не извлекали их на поверхность, преображая время в вечность, которую можно брать в руки когда пожелаешь — даже после того, как теплая плоть исчезнет.
Вот так же и с этой женщиной: в яркий полдень на ступенях мелькнуло чудо; оно сошло в прохладную тень холла, чтобы явиться в пучке солнечного света у порога столовой. Навстречу руке Кардиффа медленно выплыла ладонь, следом показались запястье, локоть, плечо и, наконец, словно из фотографического проявителя, возникли призрачные очертания милого лица — так цветок раскрывает свою красоту, встречая рассвет. Пронзительные, яркие, летне-синие глаза весело сияли, разглядывая его, будто бы и сам он только что появился из той волшебной ряби, в которой плавают воспоминания, готовые спросить: «Узнаешь?»
«Узнаю!» — подумал он.
«Неужели?» — послышался ему отклик.
«Конечно! — воскликнул он, не произнося ни слова. — Я всегда надеялся тебя вспомнить».
«Ну, что ж, — сказали ее глаза, — будем друзьями. Возможно, в другом времени мы уже встречались».
— Нас ждут, — поторопила она вслух.
«Именно так, — подумал он, — нас с тобой вместе!»
И он заговорил:
— Как вас зовут?
«Можно подумать, ты не знаешь», — ответила она молча.
Это было имя женщины, умершей четыре тысячи лет назад; образ ее затерялся в египетских песках, а теперь, в летний полдень, появился снова, но уже в другой пустыне, где обветшал перрон и замолчали рельсы.
— Нефертити, — выговорил он. — Дивное имя. Означает «Прекрасная пришла».
— Надо же, — откликнулась она, — вы угадали.
— Когда мне было три года, меня повели смотреть сокровища Тутанхамона, — сообщил он. — Я разглядывал его золотую маску и воображал, что это мое лицо.
— Ну правильно, так и есть, — ответила она. — Просто вы никогда этого не замечали.
— Не верю своим ушам!
— Надо верить, тогда все сбудется. Есть хотите?
«Так хочу, что просто умираю», — подумал он, не сводя с нее глаз.
— Тогда вперед, — рассмеялась она, — пока не расхотелось.
И повела его на летний пир богов.
Столовая, как и веранда, была самой длинной из всех, что ему доводилось видеть.
Люди, до этого сидевшие на открытом воздухе, расположились теперь по обе стороны необъятного стола и уставились на Кардиффа и Неф, когда те появились на пороге.
В дальнем торце этого стола ждали два пустых стула, и, как только Кардифф и Неф сели, все пришло в движение: раздалось звяканье приборов, над скатертью поплыли блюда.
Салат был умопомрачительно вкусен, омлет таял во рту, а суп оказался бархатно-нежным. Из кухни доносились ароматы, обещавшие на десерт подлинную амброзию.
В полном изумлении Кардифф сказал сам себе: «Стоп, это уже перебор. Надо осмотреться».
Поднявшись со своего места, он направился через всю столовую в сторону кухни.
А в кухне его взгляду предстала смутно знакомая дверца в стене.
Кардифф уже знал, куда она ведет.
В кладовую.
Да не в какую-нибудь, а скорее всего, в кладовку его бабушки. Мыслимое ли дело?
Он шагнул вперед и толкнул дверцу, почти не сомневаясь, что бабушка уже хлопочет внутри, в этих дебрях изобилия, где висят бананы в леопардовых пятнышках, а под барханами сахарной пудры скрываются пончики. Где, уложенные в ведра, поблескивают боками яблоки, а персики похваляются теплым летним румянцем. Где ряд за рядом, полка за полкой, возносятся к вечно сумрачному потолку приправы и специи.
Его голос стал нараспев читать этикетки на баночках и мешочках — ни дать ни взять имена индийских князей и арабских кочевников.
Кардамон, анис, имбирь — чего только там не было. Кайенский перец, карри. А вдобавок еще корица, и паприка, и тимьян, и чистотел.
Просто песня, которую он будто бы начал во сне, а поутру завел сначала.