Книга Гоголь в Москве - Нина Молева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шурочка Щепкина – Александра Александровна, последняя из прославленного актерского рода, играющая в Малом театре, задерживается у входных дверей «Дома без крыльца» и как-то особенно бережно приводит одну за другой подробности, хранившиеся с незапамятных времен. Ей предстоит войти в ту же, что и прадед, приемную Гоголя и вместе с товарищами по труппе начать вечер из цикла «Шесть приездов Гоголя в Москву». Их и на самом деле было только шесть.
Порядок в «Доме без крыльца» пытались восстановить по сохранившимся в семье деда рассказам и Шурочка – Александровна, и другая внучка – известный специалист по древним книгам, всю жизнь отдавшая Государственному Историческому музею, Марфа Вячеславовна Щепкина.
Чаще всего о визитах к Николаю Васильевичу договаривались заранее. Было похоже, что неожиданностей в своем обиходе не любил, от них чувствовал себя «сбитым с резону» и как бы растерянным. О его душевном состоянии дед заботился особенно. Входные двери были со двора и у них висела ручка звонка, отдававшегося звоном где-то очень глубоко в доме. Михайла Семенович вспоминал об этом обстоятельстве с неизменным смехом: уж очень заспанной, несмотря на утреннее или дневное время, выглядела физиономия старого швейцара. На замечание: «К господину Гоголю» – он, как-то хитро покачнувшись, поворачивался и, заснув на ходу, скрывался в темноте сеней. Тут уж надо было самим догадаться постучаться в первые по правой руке, всегда плотно притворенные двери и, по выражению актера, «приноровливаться к обстоятельствам»: то ли на пороге мгновенно оказывался веселый и оживленный хозяин, то ли стук приходилось повторять, то ли в приоткрывшейся щели показывался хлопчик с едва слышным вопросом: «До кого?» Вариантов было много, и Михайла Семенович с явным удовольствием включался в очередной задуманный хозяином розыгрыш.
Двери… О них говорилось не раз. Комната, куда входили гости, была достаточно просторной, но сумрачной. Всей обстановки – два дивана, пара кресел, стол и конторка. За конторкой скрывалась дверь в «личные покои», как выражался Михайла Семенович, признававшийся, что никогда там не был, как, впрочем, и на втором этаже «Дома с крыльцом» – на «барской половине». Да и Гоголь при нем ни разу туда не поднимался.
А вот дверь в «личные покои» всегда стояла закрытой. Хозяин, «похудевший до крайности», словно проскальзывал в нее и тут же запирался. Обычно выносил оттуда какие-то книги или письма… Особенно застеснялся Михайла Семенович, когда таким же привычным жестом хозяин скрылся за дверью при Тургеневе, оставив гостей на довольное ощутимое время одних. «Папаша Щепкин» в оправдание Николая Васильевича говорил, что, верно, хотел без их глаз найти нужные ему отрывки. Вот только вернувшись к гостям,
Николай Васильевич даже оглянулся, чтобы проверить, плотно ли прикрылась дверь. Его так и называли наседкой – старого актера, старавшегося обезопасить и приголубить своих подопечных. Гоголь явно его беспокоил.
В сенях парадная дверь была открыта чуть ли не настежь. Ливрейные лакеи и проснувшийся швейцар помогали войти двум разодетым дамам, которые с порога обменивались шумными приветствиями со стоявшей на площадке лестницы, по-видимому, хозяйкой. Экипажу Тургенева пришлось отъехать несколько в сторону, уступив место нарядной карете. Забираясь в него, Тургенев заметил, что Николай Васильевич был словно в ознобе, да и немудрено, когда так тянет полом, а он все-таки южанин.
Первый сценический рассказ о Гоголе в Москве как раз и должен был начинаться с тех далеких южных лет.Диван и стол в кабинете писателя
Уголок приемной Н.В. Гоголя
Из «литературных воспоминаний» И.С. Тургенева:
«Дня через два происходило чтение „Ревизора“ в одной из зал того дома, где проживал Гоголь. Я попросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей и – если не ошибаюсь – Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в „Ревизоре“, явились на приглашение Гоголя: им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение… Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать – и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно… Я слушал его тогда в первый – и в последний раз. Диккенс также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его – драматическое, почти театральное: в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет – есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный – особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться – хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренно дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело – и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пиесы). „Пришли, понюхали и пошли прочь!“ – Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить – обыкновенно разыгрывается на сцене „Ревизор“. Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор – и, не сказав ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, с размаху ударил рукой по звонку – и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: „Ведь я велел тебе никого не впускать?“ Молодой литератор слегка пошевелился на стуле – а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды – и снова принялся читать: но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы – и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностью своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет, – и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга – это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого „подхватило“. „Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет – а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!“ Вот какое впечатление производил в устах Гоголя Хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение „Ревизора“ в тот день было – как Гоголь сам выразился – не более, как намек, эскиз; и все по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет.