Книга Размышления о чудовищах - Фелипе Бенитес Рейес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через несколько часов мне исполнится сорок лет, и я представляю себе это обстоятельство так, словно кто-то наливает сорок капель яда в стакан с мутной водой, — и я нервничаю, и мне нужна пучина, хотя я и не намереваюсь никуда отправляться, потому что сегодня среда, и хотя тело просит у меня немного яду, и хотя дух требует от меня срочно развеяться, по-прежнему будет среда, даже когда в час вампира поднимется четверг, а кроме того, потому что я, по-видимому, заблудился в чем-то вроде туманной метафизической пирамиды (если вы позволите мне это выражение), стараясь интерпретировать иероглифы, образовывающиеся в моих мыслях, проходя по ошибочным галереям памяти с лампой, чей дым меня ослепляет.
— Не делай этого, Йереми. Не ходи туда, потому что самое волнующее, что с тобой может произойти, — это либо незнакомец сломает тебе зуб, либо тебя задавит машина, — повторяю я себе в своей минималистической гостиной одинокого мужчины, — я подобен королю, в задумчивости прогуливающемуся по замку, где нет ни штор, ни ковров, зато есть пепельницы, доверху полные окурков.
(В конце концов, кажется, сегодня не праздничный день.) (Скорее, сегодня день шабаша ведьм.)
Но обратимся к материи. К прочной материи.
Вот в чем состоит прочная материя: через несколько часов, как я только что сообщил вам, мне исполнится сорок лет. (Прошу прощения за то, что так настаиваю на этих данных, но дело в том, что в моей мысленной газете это значительная новость.)
Дурной день, в конечном итоге. Легендарный, несомненно, недурной.
Как бы там ни было, я наклоняюсь над пропастью, после того как излечился от головокружения, ведь знаменитый кризис сорока начинается примерно лет в тридцать семь: это возраст важного внутреннего хруста. (Крак.) (Удар гонга по случаю разламывания пополам в климаксе вагнерианского бреда, если говорить точно.)
…Мне, правда, жаль, но, полагаю, у меня нет другого средства, кроме как рассказать историю из личной жизни, чтобы потом вывести вас на путь общих умозрительных построений… Ну, так вот, следуем дальше, с вашего позволения: однажды, по случаю какой-то важной даты (эта искусственная симметрия между прошлым и настоящим), я провел ночь с Йери –
(— Кто это — Йери?)
(Терпение!) –
— в роскошном отеле (ей втемяшилось это с твердостью догмы: что он должен быть роскошным), и точно могу сказать, что почувствовал себя тогда, как рак с ободранным панцирем, по ошибке помещенный в клетку из золота и лазурита, — в клетку попугая ары, разговаривающего на двух языках и принадлежащего радже, — приблизительно так это можно выразить. Потому что уже проверено: примерно лет в тридцать семь ты приезжаешь в роскошный отель, и вдруг, проходя мимо зеркала с убийственной золотой рамой эпохи Людовика XVI (предположим), ты видишь боковым зрением лицо, на котором вырезан невидимыми резцами оскал постоянного пессимизма, лицо, уже получившее обезображивающую пощечину времени, и ты спрашиваешь себя:
— Кто это чудовище?
И выходит, что чудовище — это ты.
— Я?
Да, ты, потому что на твоем лице начертано клеймо приговоренного к смерти, только что узнавшего о приговоре. Там, на твое лицо, полное ушей и глаз, уже наложены, как диапозитивы, эктоплазмы твоего отца, и твоих дедов, и твоих прадедов, и даже Ноя — почему бы и нет? — если мы вернемся в начало этой генетической цепи, которую постепенно образовывали трудолюбивые и печальные существа, звено за звеном, до тех пор, пока не дошли до тебя, от коего теперь зависит, чтобы эта сага продолжалась (ну, ты знаешь).
Эй вы, мертвые, предки, послушайте меня: morituri te salutant. (Настоящая латынь: morituri te salutant. Так говорили римские гладиаторы, прежде чем начать убивать друг друга, и это означает: «Идущие на смерть приветствуют тебя». Теперь вы понимаете? Вот основа наших разговоров с трупами: morituri te salutant.) (Мы, которые уже слышим, как львы точат когти в воротах цирка времени.)
Но, полагаю, пришел час предпринять по этому поводу нравоучительную беседу: начиная с тридцати семи решительно не ходите в роскошные отели. Даже не заглядывайте туда, чтобы понаблюдать за жизнью путешественников с раздутыми ногами, живущих в этих временных дворцах. Лучше не надо. Потому что зеркала в такого рода отелях обычно бывают огромными и очень золочеными, разоблачающими. (Рентгеновские лучи.) Начиная с тридцати семи решительно лучше избегать мест, где есть большие зеркала и зеркала вообще.
— Но если мы откажемся от зеркал, то как мы будем бриться, сбривать бороду, которая каждое утро нашей взрослой жизни напоминает нам о том, что Дарвин был более прав, чем астролог, погибший мученической смертью в пламени вавилонских оргий, в случае, если таковые события происходили как таковые? — несомненно, спросите меня вы.
Ну, на этот счет нечего беспокоиться, потому что домашние зеркала дружелюбны и послушны. Они уважают нас. Мы их выдрессировали: они возвращают нам образ бывшего бойца, немного потрепанного и жалкого, с обвисшим лицом и жесткими волосами, или, быть может, без волос, но все еще держащегося с достоинством, — в конце концов, образ существа, пытающегося сохранить самоуважение, как те статуи знаменитостей, на которые с остервенением какают голуби. Иногда даже это лицо, чье отражение мы видим на поверхности своего личного зеркала, смутно напоминает нам фотографию нашего первого причастия: этого юнгу с пиратского корабля времени, совершенно постороннего временным бурям, маленького нарядного призрака, с новыми часами на запястье… И это чудо — угадать в своем лице черты трупа ребенка, которым ты был, — происходит, по крайней мере отчасти, потому что дома мы не допускаем безумной оплошности поместить над зеркалом шесть галогенных ламп по триста ватт каждая, — напротив, именно так поступают в отелях люкс и полулюкс, в этих бараках ужаса, где все залито светом: залы, коридоры, шкафы, даже мини-бар. Все там сияет. (Не знаю зачем.) (И это предвидел хитроумный Пифагор. «Не смотрись в зеркало вблизи света», — предупреждал он нас.) Короче говоря: отели люкс и полулюкс — это фосфоресцирующие дворцы философской паники, большой праздник — Хэллоуин ватт… Человекоубийственные огни, огни, которые не только выдают первые морщины, еще не заметные глазу в нормальной обстановке, огни, которые не только делают видимыми морщины, уходящие под кожу длинными караванами умирающих клеток, но также и огни, оставляющие прозрачным наш мозг — наш мозг, начинающий обретать столь же торжественный вид, что жаба в короне, сидящая на флане[4].
— Хорошо, но тогда почему мы говорим о людях, сраженных кризисом сорока, мифологизируя здесь именно эту точку нашего спутанного, беглого существования, когда несомненно, что у нас голова уже гораздо раньше превратилась во фрейдистское конфетти?
Ну, вероятно, по той же самой причине, по какой мы говорим о стольких других вещах: чтобы скрыть. Чтобы немного солгать. (Потому что мы, сраженные страхом люди, не можем чувствовать себя важными, не занимаясь сокрытием и не обманывая: мы очень большие сторонники этого.) Но правда состоит в том, что праздник живых мертвецов начинает набирать силу, как я уже сказал, с тридцати семи лет, на полгода раньше, на полгода позже. (Впрочем, если ты урод сверх меры, то попадаешь на этот праздник зомби даже с пятнадцати или шестнадцати лет, в ту пору жизни, когда лицо похоже на гнойную пиццу и когда ты начинаешь чувствовать чары смерти, потому что все еще не знаешь противоядия от этого ужаса, происходящего оттого факта, что принадлежишь к вселенной, где все приговорено к истреблению.) (А не знаешь ты никакого противоядия от этого по одной-единственной причине: потому что его не существует.) (Впрочем, привычка жить с этим ужасом смягчается с течением времени.) (Потому что все — дело привычки: так испуганный воробей в конце концов засыпает в соломенной шляпе пугала.)