Книга Красный дождь - Сейс Нотебоом
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Садовника, носившего соломенную шляпу, сменил Франсиско, великан, не выпускавший изо рта сигару. Он поднимал крышку люка, как перышко, и, отклячив колоссальную задницу, застывал, уставившись в глубь дыры, словно искал там, внизу, ответ на все вопросы мироздания. Собственно, о воде теперь заботился Франсиско. Я знал, что власть принадлежит тому, кому принадлежит вода, но по-настоящему понял это, когда понадобилось поговорить с хозяином воды. В ту неделю как раз прошли дожди, нам не пришлось покупать воду, и мы здорово сэкономили. Так вот, старик не снизошел до того, чтобы увидеться с нами. Вести переговоры он прислал Франсиско, который обычно, стоило уровню воды снизиться до угрожающей отметки, открывал кран под большим кактусом, росшим у окна моего кабинета. Потом шел к резервуару старика и открывал там другой кран. Проходило немного времени, и я слышал, как оплаченная мною вода с шумом стекает в цистерну — звук этот был чудеснее самой прекрасной музыки. Если бак был пуст, концерт длился целый час. Песеты теперь вымерли — вслед за птицей додо, голландскими гульденами и динозаврами, но я до сих пор помню, как отсчитывал медяки и клал их в огромные, корявые ладони Франсиско (этого жеста тоже больше не существует). Через несколько лет с могучей спиной Франсиско приключилась какая-то неприятность, и его сменил внук старика, Стефано, будущий наследник источника природных ресурсов, внезапно упавших в цене год назад, когда местные власти сподобились наконец дотянуть до нашей деревни водопровод.
Испания остается Испанией: единственным, кто получил воду задолго до нас, был dupitada[7], живший неподалеку, аристократ-социалист: ему полагались специальные льготы за членство в Европейском парламенте. Разговоры о местной политике, погоде и ситуации в мире давно ушли в прошлое. Бак для воды опустел и превратился в гулкую подземную пещеру. Но старые законы живы до сих пор: недавно ко мне пришла женщина с просьбой, которой я сперва не мог понять. Водопровод не довели до ее дома, и ей понадобился колодец, но то место, где она собралась его выкопать, находилось в ста пятидесяти метрах от моего мертвого колодца, и ей потребовалось мое разрешение — в письменном виде. В процессе обсуждения ситуации с соседями выяснилось, что, по их подсчетам, покупка воды у Стефано обходилась дешевле, чем плата за ту, которую мы получили от властей; вдобавок рабочие, прокладывавшие водопровод в мое отсутствие, погубили раскидистое дерево, названия которого я так и не узнал, — в сентябре оно расцветало желтенькими цветочками.
Доволен ли я? Мне жаль исчезнувшего ощущения особой ценности воды, ее божественного происхождения. К тому же местные власти поленились проложить трубы на достаточной глубине, и в жару вода никогда уже не бывает такой прохладной, как в ту пору, когда она поступала из бака. Время от времени я испытываю ностальгию, глядя на тяжеленную крышку, с которой сорвали ненужную больше веревку, — ржавый железный диск меж камней.
3
Умершие иногда оставляют по себе тайные знаки, которые замечают лишь те, кто их любил. Когда-то Бартоломео пришлось прикрепить на стволе растущей у террасы бугенвиллии — высоко, мне туда не дотянуться — кусок черного пластика, потому что Летучая Мышь полюбила точить о дерево когти, а дереву это совсем не нравилось.
Испанский язык Бартоломео воспринимал как иностранный, сам он говорил на менорки[8], от застенчивости произнося слова невнятно, а из-за отсутствия большей части зубов еще и пришепетывая, так что я понимал его с трудом. Поэтому он жутко сердился, когда Мария посылала его к нам, но связываться с нею не решался и изо всех сил старался угодить. Как-то в начале октября он появился и попросил разрешения собрать chumbos (плоды кактусов, которые во Франции называют figues de Barbarie[9]), чтобы накормить ими свиней. Он давно умер, а я наконец научился аккуратно чистить их, и сотни тонюсеньких заноз больше не впиваются мне в кожу, но так и не понял, как могут свиньи с восторгом поедать эти колючие щетки. Обычно я уезжаю до начала ноября, и он спросил еще: можно ли в наше отсутствие воспользоваться старинным обеденным столом, сработанным давным-давно местным умельцем для пекаря — с длинной столешницей в три широких, гладких доски, огромным выдвижным ящиком и ножками из цельных стволов молодых деревьев. За прошедшее столетие мука тысяч хлебов намертво впиталась в него. Сперва я не понял, зачем им стол, пока не догадался, что в моем доме состоится ежегодное ноябрьское жертвоприношение — matanza и им нужен алтарь. Я был знаком с жертвой: огромной свиньей, жившей у границ моих владений, хозяйкой дворца из ржавой жести и кусков пластика, одинокой королевой, страшно радовавшейся, когда я приносил ей яблочные очистки и капустные кочерыжки; Бартоломео угощал ее золотисто-оранжевыми плодами моего кактуса, и она, сладострастно похрюкивая, пожирала их вместе с иголками. Зимою, в наше отсутствие, ему полагалось очищать мой участок от сорной травы. А по возвращении мы получали от Марии накорябанный неразборчивыми каракулями счет; указанное в нем число рабочих часов поражало воображение. Бартоломео вдобавок имел обыкновение выкидывать сорняки за стену, но отказаться от его услуг значило испортить отношения с соседями, и мы предпочитали терпеть.
Мария была олицетворением force of nature[10]— я говорю «была» потому, что она уже не живет в доме напротив, но мы встречаем ее, когда ходим в деревню. В Древней Греции Марию, несомненно, сделали бы одной из богинь. Ей тоже не удалось сохранить все зубы, но не было случая, чтобы я ее не понял: голос ее проникал повсюду. Низенькая, толстая (шеи у нее совсем не было), сияющая — такой я представлял себе образ женщины из «Бесчестия»[11]: сгусток неистовой энергии с острым взглядом, проникающим в самую суть вещей. Под ее началом Бартоломео жилось нелегко, спасался он только в деревенском кабачке, где мужчины собирались без дам, чтобы спокойно поиграть в домино. Он работал строителем и выращивал овощи на земле английской графини, разводившей лошадей. Выйдя на пенсию, он умер мгновенно, словно дуб, поваленный бурей, — то ли не желая доставлять Марии лишних хлопот, то ли пытаясь избавиться от ее опеки. Она горевала искренне и смогла даже выразить свое горе в нескольких словах — единственной речи, произнесенной над его могилой и оказавшейся много длиннее врезавшейся мне в память эпитафии, которой удостоился ее брат. Раз, возвращаясь домой после длительной прогулки, я увидел Марию; она стояла у калитки, и лицо ее было мертвым, словно картинка, нарисованная над дверью лавки. Печаль читалась на нем. И я, конечно, спросил, что случилось.
— Ужас, — сказала она.
— Но что конкретно?
— Мой брат.
— Который? — У нее было одиннадцать братьев и сестер, но не всех я знал лично.