Книга Любовь и смерть на Лонг-Айленде - Гилберт Адэр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И на пальму, и на то, как упал ребенок, я взирал с холодным и отстраненным интересом, но тут мне пришло в голову, что следует поменять отношение к жизни и продолжить прогулку, причем так, чтобы по возможности получить от нее хоть какое–нибудь удовольствие. Прохода мимо молодой пары, я увидел, как отец утешает плачущую девочку, целуя ей по очереди то одну, то другую ладошку, и не только выдавил из себя сочувственную улыбку, но даже попробовал неумело что–то сюсюкнуть. Мимо человека в бежевом пальто, который по–прежнему беседовал по мобильному телефону (модель у него была из тех, что имеют причудливую форму), я прошел, не выказав особого интереса, как и мимо многих других прохожих, количество которых постепенно возрастало по мере того, как Фицджонс–авеню, сменив имя, все более и более меняла свой облик, превращаясь из жилого района, населенного солидными представителями среднего класса, в нечто совсем иное. Миновав ряд газетных киосков, прачечных самообслуживания и китайских ресторанов, я остановился напротив витрины одинокой книжной лавки и стал рассматривать с ленивым любопытством ее содержимое, состоявшее исключительно из духовных трактатов каких–то сомнительных индийских и тибетских мистиков. Но мои попытки успокоиться подрывались изнутри неотвязными мыслями о несостоявшемся интервью, о так и не появившемся журналисте и осознанием того факта, что если я неизменно и отвергал интервью в прошлом (а такие предложения изредка мне поступали), то исключительно потому, что в один прекрасный день я предполагал дать интервью с большой буквы — то, которое издание, осчастливленное моим вниманием, назовет «эксклюзивным»; в этом–то интервью величественный, но не самонадеянный, сдержанный, но при этом вполне искренний, красноречивый, но не заумный я, в тот момент, когда моей репутации уже ничто не сможет ни повредить, ни помочь, поделюсь наконец с широкой публикой секретами своей творческой кухни. Я готовился к моменту торжества, а вместо этого очутился нa улице, неприкаянный, как отвергнутый любовник!
Шагая но тротуару — не размашисто, как мне померещилось (иллюзия эта вызывалась, вероятнее всего, постоянно попадавшими в поле моего зрения встречными прохожими и была сродни тому эффекту, когда стоящий на железнодорожной станции состав обманчиво для сидящего в нем пассажира трогается с места, в то время как мимо него проносится встречный поезд), но тем же шагом, что и прежде, — я очутился на развилке улиц и задумался, следует мне обратить свои шаги вспять или же продолжать идти, покуда не развеется мой мальчишеский гнев. Но не успел я взвесить все «за» и «против», как решение было принято за меня. Пока я нерешительно топтался на месте, хлынул дождь. Не прошло и минуты, как уличные стоки переполнились водой, ручьи заструились по тротуару у моих ног, и все мои собратья–пешеходы, набросив капюшоны на головы, ринулись в укрытия.
Случилось так, что в эту минуту я оказался у входа в кинотеатр. Э то был один из тех дворцов наслаждений, каких построили немало в первые послевоенные годы для изголодавшихся по блеску, сказкам, фантазии и юмору люмпенов, готовых с легкостью капитулировать перед продажным очарованием продолговатого куска инобытия, именуемого серебряным экраном. Как много простодушных сердец начинали учащенно биться при виде алого бархата и дешевой позолоты этих залов, похожих на шкатулку для побрякушек, разукрашенных винегретом из лепнины, арабесок и барельефов, лжеегипетских фресок и псевдокитайской китайщины! И разве не начинали эти сердца стучать еще быстрее, когда гасли огни, раздвигался рюшевый занавес и весь зал от оркестровой ямы до балконa вглядывался в экран столь же пристально, как явившаяся на смотрины родия — в колыбельку новорожденного? Ведь писал же Гёте где–то, что Рим населен двумя различными, но мирно сосуществующими расами жителей: собственно римлянами и благородным собранием античных статуй, взирающих свысока на суетную толпу. Подобным же образом не одно поколение английских горожан прожило жизнь в тени иного пантеона — но не мраморного, а бесплотного пантеона целлулоидных призраков, перед блестящим и щедрым очарованием которого было просто невозможно устоять. Увы, каким грандиозным ни казалось некогда поддельное величие этих шедевров, следует признать, что ныне они обветшали ничуть не меньше тех, о которых писал Гёте, а музеи, в которых они демонстрировались, подобные этому кинотеатру на полдороге между Хампстедом и Сент–Джонз Вуд, с их стенами из бетонных плит, покрытых потеками и осыпавшейся выцветшей краской, пришедшие от небрежения в полный упадок, лишь свидетельствуют о том, что у истории нет обратного хода.
Для меня, однако, сей храм теней в настоящий момент являлся всего лишь убежищем от дождя, в котором я мог с комфортом (ибо козырек у входа явно когда–то давно был построен с расчетом на то, чтобы приютить в своей сени шумную и веселую толпу) переждать непогоду. Дождь уже непрестанно и безжалостно наносил удар за ударом в грудную клетку асфальта, так что я быстро зашел внутрь, старомодным движением отряхнул воду с воротника пальто и стал угрюмо созерцать залитую потоком воды транспортную артерию.
За свою жизнь я почти так и не изведал простых радостей хождения в кино: хоть это и звучит неправдоподобно, но я был в кино не больше чем десяток раз, причем неизменно при случайных и весьма не романтических обстоятельствах. Вспоминаю, например, как в компании двух слегка подвыпивших кембриджских приятелей я попал на дурацкую, безжалостно сокращенную экранизацию «Гамлета» с Лоуренсом Оливье в главной роли, или как однажды, совершая с женой обход магазинов Вест–Энда, мы зашли на какую–то идиотскую голливудскую комедию, которую ей кто–то присоветовал: речь в ней шла о похотливом парикмахере из Калифорнии, не человеке, а ходячем фаллосе каком–то, который мучительно пытался удовлетворить все женское население фильма. Именно после этой картины я поклялся, что никогда больше не зайду в зал кинотеатра, и клятву эту сдержал. Ни один режиссер никогда не обращался ко мне с предложением экранизировать один из моих романов. А если б и обратился, то, припомнив «Гамлета», парикмахерскую комедию и то немногое, что мне еще случилось посмотреть, я бы с нескрываемым наслаждением ему отказал.
Вообще я считал умение отказывать одним из моих наиболее развитых качеств; всякий, кто знает, что глупость мира сего может соревноваться только разве что с его уродством, легко меня поймет. Именно в тот миг, когда я это подумал, довольно неприятная саркастическая ухмылка коснулась моих губ: я внезапно осознал, что история с интервью еще далеко не кончилась и необъяснимое исчезновение интервьюера само по себе еще не означает, что в пьесе опущен занавес, ведь когда редактор этого жалкого самозваного «журнала для мужчин» позвонит мне с извинениями и попробует передоговориться на другой день, то я, избавленный от необходимости соблюдать профессиональную, да и обыкновенную светскую любезность, воспользуюсь возможностью высказать все, что я о нем думаю.
Так сладки были мечты о мести, что, невзирая на несколько учащенное сердцебиение, впервые с момента выхода из дому я ощутил внутреннее спокойствие. Я извлек сигарету из помятого серебряного портсигара и закурил. Дождь не утихал. Отправиться домой можно было, только поймав случайное такси, — событие крайне маловероятное. Я выпустил табачный дым из ноздрей, откинув голову назад: эта моя привычка напоминала утонченную пародию на конское ржание. Затем бросил невнимательный и беглый взгляд на пяток прохожих, которые, подобно мне, укрылись от дождя под козырьком кинотеатра и теперь сбились в плотный полукруг, словно обстоятельства вынуждали их к тому, чтобы наконец завести знакомство друг с другом, и тут взор мой приковал к себе бетонный контрфорс, на который опирался козырек. Он представлял собой грубую четырехугольную колонну, которая, кроме основных своих функций, также играла роль рекламной тумбы. Под стеклом висели то ли семь, то ли восемь фотографий из шедшей в настоящий момент в кинотеатре картины.