Книга Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем, постепенно смелея, мы узнали скотный двор, конюшню,каретный сарай, гумно, Провал, Выселки. Мир все расширялся перед нами, но всееще не люди и не человеческая жизнь, а растительная и животная больше всеговлекли к себе наше внимание и все еще самыми любимыми нашими местами были те,где людей не было, а часами — послеполуденные, когда люди спали. Сад был весел,зелен, но уже известен нам; в нем хороши были только дебри и чащи, птичьигнезда (особенно если в них, в этих чашечках, сплетенных из прутиков иустланных чем-то мягким и теплым, сидело и зорким черным зернышком смотрелочто-нибудь пестро окрашенное) да малинники, ягоды которых были несравненновкуснее тех, что мы ели с молоком и с сахаром после обеда. И вот — скотныйдвор, конюшня, каретный сарай, рига на гумне, Провал…
Всюду была своя прелесть!
На скотном дворе, весь день пустом, с ленивой грубостьюскрипели ворота, когда мы из всех своих силенок приотворяли их, и остро, кисло,но неотразимо привлекательно воняло навозной жижей и свиными закутами.
В конюшне жили своей особой, лошадиной жизнью, заключавшейсяв стояньи и звучном жеваньи сена и овса, лошади. Как и когда они спали? Кучерговорил, что иногда они тоже ложатся и спят. Но это было трудно, даже как-тожутко представить себе, — тяжело и неумело ложатся лошади. Это случалось,очевидно, в какие-то самые глухие ночные часы, а обычно лошади стояли в стойлахи весь день в молоко размалывали на зубах овес, теребили и забирали в мягкиегубы сено, и были они все красавицы, могучие, с лоснящимися крупами, коснутьсякоторых было большое удовольствие, с жесткими хвостами до земли и женственнымигривами, с крупными лиловыми глазами, которыми они порой грозно и дивно косили,напоминая нам то страшное, что рассказывал кучер: что каждая лошадь имеет вгоду свой заветный день, день Флора и Лавра, когда она норовит убить человека вотместку за свое рабство у него, за свою лошадиную жизнь, заключающуюся впостоянном ожиданьи запряжки, в исполненьи своего странного назначенья на свете— только возить, только бегать… Пахло и здесь тоже крепко и тоже навозом, носовсем не так, как на скотном дворе, потому что совсем другой навоз тут был, изапах его мешался с запахом самих лошадей, сбруи, гниющего сена и еще чего-то,что присуще только конюшне.
А в каретном сарае стояли беговые дрожки, тарантас,старозаветный дедушкин возок; и все это соединялось с мечтами о далекихпутешествиях, в задке тарантаса был необыкновенно занятный и таинственныйдорожный ящик, возок тянул к себе своей старинной неуклюжестью и тайнымприсутствием чего-то оставшегося в мире от дедушки, был непохож ни на чтотеперешнее. Ласточки непрестанно сновали черными стрелами взад и вперед, то изсарая в голубой небесный простор, то опять в ворота сарая, под его крышу, гдеони лепили свои известковые гнездышки, страшно приятные своей твердостью,выпуклостью, искусством лепки. Часто приходит теперь в голову: «Вот умрешь иникогда не увидишь больше неба, деревьев, птиц и еще многого, многого, к чемутак привык, с чем так сроднился и с чем так жалко будет расставаться!» Что доласточек, то их будет особенно жалко: какая это милая, ласковая, чистаякрасота, какое изящество, эти «касаточки» с их молниеносным летом, срозово-белыми грудками, с черно-синими головками и такими же черно-синими,острыми, длинными, крест накрест складывающимися крылышками и неизменносчастливым щебетаньем! Ворота сарая были всегда открыты — ничто не мешалозабегать в него когда угодно, по часам следить за этими щебетуньями,предаваться мечте поймать какую-нибудь из них, садиться верхом на дрожки,залезать в тарантас, в возок и, подпрыгивая, ехать куда-нибудь далеко, далеко…Почему с детства тянет человека даль, ширь, глубина, высота, неизвестное,опасное, то, где можно размахнуться жизнью, даже потерять ее за что-нибудь илиза кого-нибудь?
Разве это было бы возможно, будь нашей долей только то, чтоесть, «что Бог дал», — только земля, только одна эта жизнь? Бог, очевидно,дал нам гораздо больше. Вспоминая сказки, читанные и слышанные в детстве, досих пор чувствую, что самыми пленительными были в них слова о неизвестном инеобычном. «В некотором. царстве, в неведомом государстве, за тридевять земель…За горами, за долами, за синими морями… Царь-Девица, Василиса Премудрая…»
А рига была пленительно-страшна своей серой соломеннойгромадой, зловещей пустотой, обширностью, сумраком внутри и тем, что, еслизалезть туда, нырнув под ворота, можно заслушаться, как шарит, шуршит но ней,носится вокруг нее ветер; там в одном уголке висела запыленная святая дощечка,но говорили, что все таки чорт по ночам прилетал туда, и это соединенье — чортаи столь грозной для него дощечки — внушало особенно жуткие мысли. А Провал былдальше, за ригой, за гумном, за обвалившимся овином, за просяным полем. Этобыла небольшая, но очень глубокая лощина, с обрывистыми скатами и знаменитым«провалом» на дне, которое заростало высочайшим бурьяном. Это было для менясамое глухое из всех глухих мест на свете. Какая благословенная пустынность!Казалось — сидел бы в этой лощине весь век, кого-то любя и кого-то жалея. Какойпрелестный и по виду и по имени цветок цвел в густой и высокой траве на еескатах, — малиновый Богородичный Цветок с коричневым липким стеблем! И какгорестно-нежно звенела в бурьяне своей коротенькой песенкой овсянка!Тю-тю-тю-тю-ю…
Затем детская жизнь моя становится разнообразнее. Я всебольше замечаю быт усадьбы, все чаще бегаю в Выселки, был уже в Рождестве, вНовоселках, у бабушки в Батурине…
В усадьбе на восходе солнца, с первым щебетаньем птиц всаду, просыпается отец. Совершенно убежденный, что все должны просыпатьсявместе с ним, он громко кашляет, громко кричит: «Самовар!» Просыпаемся и мы, срадостью от солнечного утра, — других, повторяю, я все еще не хочу или немогу замечать, — с нетерпеливым желаньем поскорее бежать в вишенник, рватьнаши любимые вишни, — наклеванные птицами и подпеченные солнцем. Наскотном дворе, по-утреннему, ново, скрипят в это время ворота, оттуда с ревом,визгом, хлопаньем кнутов выгоняют на сочный утренний корм коров, свиней,серо-кудрявую, плотную, волнующуюся отару овец, гонят поить на полевой прудлошадей, и от топота их сильного, дружного табуна, гудит земля, меж тем как влюдской избе и белой кухне уже пылает оранжевый огонь в печах и начинаетсяработа стряпух, смотреть и обонять которую лезут под окна и на пороги собаки,часто с визгом от них отскакивающие…
После чая отец иногда едет со мной на беговых дрожках вполе, где, смотря по времени, или пашут, то есть идут и идут, качаясь,оступаясь в мягкой борозде, приноравливая к натуживающейся лошади и себя итяжело скрипящую соху, на подвои которой лезут серые пласты земли, разутые, безшапок мужики, или выпалывают то просо, то картошки несметные девки, радующиесвоей пестротой, бойкостью, смехом, песнями, или на зное косят, со свистом,размашисто, приседая и раскорячиваясь, валят густую стену жаркой желтой ржикосцы с почерневшими от пота спинами, с расстегнутыми воротами, с ремешкамивокруг головы, а следом за ними работают граблями и, сгибаясь, наклоняясь,борются с колкими головастыми снопами, пахнущими разогретой на солнце золотойржаной соломой, мнут их коленом и туго вяжут подоткнутые бабы… Какой этонепередаваемо-очаровательный звук, — звук натачиваемой косы, по блестящемулезвию которой то с одной, то с другой стороны ловко мелькает шершавая отпеску, обмокнутая в воду лопаточка! Всегда есть косец, который непременновосхитит — расскажет, что он чуть-чуть не скосил целое перепелиное гнездо,чуть-чуть не поймал перепелку, пополам перехватил змею. А про баб я уже знаю,что иногда они вяжут и ночью, если ночь лунная, — днем слишком сухо,сыплется зерно, — и чувствую поэтическую прелесть этой ночной работы…