Книга Прогулки с Пушкиным - Андрей Донатович Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сложным отношениям Синявского и Терца посвящена большая исповедальная книга “Спокойной ночи”, написанная двумя авторами сразу. При этом, пока один из них роман писал, другой его разрушал. В этом двуедином процессе раскрывалась задача эстетики Синявского: взять текст в рамку, жестко отграничив жизнь от искусства. За этой позицией стоит особая модель творца. Художнику сопутствует донельзя сниженный словарный ряд: дурак, вор, лентяй, балагур, шут, юродивый.
Этот перечень взбесил многих читателей. Настаивая на том, что “пустота – содержимое Пушкина”, Синявский отказывал классику в главном: в авторстве. Стихи писались: “Пушкин развязал себе руки, отпустил вожжи, и его понесло”.
Художник отдается музам, не мешая им творить через себя. Поэт – медиум на спиритическом сеансе искусства. От него требуется быть достойным своего двусмысленного положения, в случае с Пушкиным – не вставать с постели.
Синявский не устает восторгаться легкомыслием, поверхностностью, небрежностью и ленью своего любимого героя, который мог бы повторить вслед за Сократом: “Праздность – сестра свободы”. Но надо помнить, что Синявский пишет о свободе, источник которой коренится в случае, судьбе, роке, в игре тех таинственных сил, что и совершают чудесное преображение человека в поэта.
11В литературе, как, впрочем, и в жизни Синявский сторонился крепкого и унылого бытового реализма, которого от писателя требовали школа, традиция и народ. Всему этому он предпочитал фантазию. Даже тогда, когда речь шла о самом Пушкине, он искал ему альтернативу в гротеске.
– Казалось, что Пушкин, – говорил Синявский, когда я приставал к нему с историко-литературными вопросами, – проложил столбовой путь отечественной словесности, но стоило закатиться солнцу русской поэзии, как взошла луна прозы Гоголя, и все свернуло в сторону.
Об этом рассказывает второй том прославленной дилогии, рожденный в полемике с первым. Два демиурга эстетического космоса Синявского ведут острый и сложный диалог на протяжении всей увесистой, почти в 600 страниц, книги “В тени Гоголя”. Вопреки названию, тут скорее Гоголь живет в тени Пушкина. Тот всюду, а если ненадолго исчезает со страниц, то все равно нависает над несчастным Гоголем, как невидимый Медный всадник над бедным Евгением, которого Синявскому, кстати, совсем не жалко.
Книга и начинается не с пролога, а с эпилога, чтобы подсмотреть конец и наказать героя за измену Пушкину, другими словами – самому искусству в его предельно чистой форме, не разбавленной требованиями пользы. Гоголь-гражданин, сдавшийся “самоубийственному служению”, внушает читателю ужас намного успешнее, чем тот, что пугал нас Вием.
В начале грандиозного исследования Синявского мы встречаем очумевшего Гоголя, раскаявшегося в своем литературном труде, который помешал ему найти истинное признание.
– Выясняется, – не жалея сарказма, пишет Синявский, – что Гоголя с детства манило “служебное поприще, и лишь писательство помешало ему занять более отвечающий его характеру и дарованию пост государственного чиновника”.
Мечтая принести пользу отечеству, он хотел взвалить на себя бремя, которое омрачало жизнь его прошлого и будущего соседа по лунным полянам словесности – Гофмана и Кафки. Только они были хорошими чиновниками, а Гоголь – никаким.
Вторя Белинскому с другой колокольни, Синявский безжалостно расправляется с гоголевскими попытками влезть на государственные котурны, чтобы исправить отечество и помочь ему стать “прообразом небесной отчизны”.
Финальная “Переписка с друзьями” – книга апокалиптическая, утверждает Синявский, в которой “Россия мнится последним оплотом в космической катастрофе, своего рода блиндажом, где Гоголь еще надеется отсидеться и продержаться до спасительного Пришествия”.
Как это нередко бывало с Синявским, его книги обращены в прошлое, но заглядывают и в будущее. К нему, кажется, обращен весь эпилог книги про Гоголя. Эти страницы словно предвещают проповедь другого классика, который, вернувшись из-за границы в Россию, сказал, что единственное для нее спасение – стать “истинно христианской державой”. Ни у Гоголя, ни у Солженицына пока ничего не вышло.
12Чтобы измена Гоголя была бесспорной и наглядной, Синявский рисует своего героя антипушкиным. Один идет по стопам другого и примеряет на себя его маски – от пророка до царя, – но Гоголю они не идут. Следуя за своим героем по его письмам и признаниям, Синявский обнаруживает за писателем человека, и он ему не нравится. Зато на этом фоне еще ярче блещет Пушкин, жизнь которого не отличается от его поэзии.
– Почему? – спрашивает Синявский и лапидарно, как в учебнике, отвечает: – Пушкинская внутренняя гармония достигается за счет отсечения необязательных для поэта претензий в области гражданской, религиозной, нравственной.
Освобожденная от груза, литература перестает быть обузой, сгубившей Гоголя, за то, что он взвалил на себя чужую – гражданскую – долю. “Как для Пушкина всякая поэтическая работа – безделица, так для Гоголя – подвиг”.
Синявский решительно развел своих любимцев по разным углам отечественной словесности. Но тут он находит ту общую территорию, где Пушкин и Гоголь встречаются и пируют: смех! Только он равняет Гоголя с Пушкиным, который приветствовал “Вечера близ Диканьки” словами “Поздравляю публику с истинно веселой книгой”.
Для Синявского апофеоз смешного Гоголя – “Ревизор”, которого он назначает центральным опусом гоголевского канона и которому он посвящает самую благодарную часть книги. Чтобы стать “единственным образцом классической русской комедии”, “Ревизор” должен был “сохранить печать пушкинской руки”. Это позволило по-пушкински ловко и споро разыграть водевиль, в котором “русский, кондовый зверообразный быт вдруг перенял невозможную, чуждую нам французскую грацию”.
Чудо, которое в рабочем лексиконе Синявского всегда под рукой, заключается в том, что смех в комедии не издевается над действительностью, а оживляет и гуманизирует ее. “Ревизор” по Синявскому напоминает музыкальную шкатулку, в которой персонажи – марионетки, ладно исполняющие свои роли, пока не кончится завод. Но тайна, а скорее таинство комедии – в том, что смех превращает кукол в людей. Всякая нелепость, странности, чудачества, бытовая эксцентрика срывают с героев маски, чтобы обнаружить под ними живые лица, даже если это рожи. “Смех Гоголя в этом аспекте близок колдовскому искусству – он и преображает действительность, и завораживает зрителя”.
Волшебное свойство гоголевской поэтики вызвало у Синявского самое поэтическое во всей книге признание в любви.
“Искусство обнаруживать в пошлой жизни «особенное»… становится способом изъявления любви и благорасположения к миру, более внятным и действенным, чем все проповеди добра, взятые вместе. С жизни в один миг срывается темный покров, и она в излучении смеха… исповедует нам свои прекрасные тайны: «Я говорю всем открыто, что беру взятки, но чем взятки? Борзыми щенками»”.
13Чтобы точнее оценить Гоголя Синявского, его можно сравнить с Гоголем Набокова. Тем более что первого беспокоила книга второго. Синявский ее, понятно, не читал, когда писал свою, но потом, уже во Франции ему перевели с листа труд Набокова, и он успокоился, убедившись в том, что у двух авторов