Книга Беседы и размышления - Серен Кьеркегор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как странно; ведь верно говорят, что поэт – дитя. И тем не менее поэт никак не может прийти в согласие с Евангелием. Ведь для поэта в основе его жизни лежит собственно отчаяние в своей способности стать тем, чем он хочет стать, и это отчаяние питает его «желание». Но такое желание – это изобретение безутешности. Ведь хотя на мгновение и кажется, что это желание утешает, при ближайшем рассмотрении становится ясно, что оно не утешает на самом деле, – почему мы и говорим, что такое желание – это утешение, изобретенное безутешностью. Удивительное противоречие! Да, но это живое противоречие еще и поэт. Поэт – это дитя боли, которого, однако, отец называет чадом радости[8]. У поэта желание превращается в боль; и это – то самое желание, то горячее желание, что веселит и опьяняет людские сердца сильнее вина, сильнее первых весенних почек, сильнее, чем первая звезда, которую, устав ото дня, радостно приветствуют в ожидании ночи, сильней, чем последняя звезда, с которой прощаются на рассвете. Поэт – дитя вечности, но ему недостает серьезности вечности. Когда он думает о птице или лилии, он плачет; всякий раз, когда он плачет, он находит облегчение в этом; возникает желание, и вместе с желанием красноречие: «О, если бы я был птицей, той птицей, о которой я в детстве читал в книжке с картинками; о, если бы я был цветком полевым, тем цветком, что когда-то рос в мамином саду». Но если ему сказали бы вместе с Евангелием: это серьезно, как раз это – серьезно, птица всерьез учитель для нас, – поэт, вероятно, рассмеялся бы и придумал бы шутку по поводу лилии и птицы, да такую смешную, что никто из нас не удержался бы от смеха – даже самый серьезный человек из всех, когда-либо живших на земле; но все это не тронуло бы Евангелие. Евангелие столь серьезно, что никакая поэтическая грусть не способна затронуть его, а она ведь способна затронуть и самого серьезного человека, так что он уступит ей на мгновение, погрузится в думы поэта, вздохнет с ним и скажет: «Милый, для тебя нет ничего невозможного!» Я даже не решаюсь сказать: «Ты должен», – но Евангелие смеет повелительно обращаться к поэту, говоря, что он должен быть как птица. И Евангелие столь серьезно, что самая неотразимая выдумка поэта не заставит его улыбнуться.
Ты должен снова стать ребенком, и поэтому – или: для этого – ты должен для начала суметь и захотеть понять слова, которые как будто специально предназначены для детей и которые понимает любой ребенок: ты должен. Ребенок не спрашивает – на каких основаниях, он не смеет об этом спросить, да ему это и не нужно, – причем одно здесь причина другого: именно потому, что ребенок не смеет, ему нет нужды требовать обоснований; ведь для ребенка само то, что он должен, – уже достаточное основание, и все прочие основания, вместе взятые, никогда не будут для него в той же мере достаточны. И ребенок никогда не говорит: я не могу. Ребенок не смеет так сказать, да это и неправда, – одно здесь причина другого: ведь именно потому, что ребенок не смеет сказать «я не могу», неправда, что он не может, – он может на самом деле: ведь не мочь возможно лишь тогда, когда ты смеешь предпочесть нечто другое, вернее, ничто – так что здесь все дело в том, смеешь ли ты предпочесть что-то другое. И ребенок никогда не ищет отговорок или оправданий, он ведь понимает со страшной честностью, что здесь нет и не может быть никакой отговорки и никакого оправдания, ведь нигде – ни на небе, ни на земле, ни в гостиной, ни в саду – нет такого укрытия, где можно было бы спрятаться от этого «ты должен». А раз, очевидно, такого укрытия нет – значит, не может быть ни отговорки, ни оправдания. И когда со страшной честностью знаешь, что нет ни отговорки, ни оправдания, – тогда, тогда ты, возможно, уже нашел, как исполнить то, что ты должен; ведь то, чего нет, нельзя и найти – а, может быть, ты еще ищешь исполнить это; и так ты делаешь то, что ты должен. И ребенок не нуждается в долгих размышлениях: ведь если он должен и, быть может, немедленно, тогда нет времени на размышления; к тому же, когда ты должен – это неподходящий для размышления случай; даже если бы целая вечность могла быть предоставлена специально для размышлений, ребенок бы в них не нуждался, он сказал бы: к чему тянуть время, ведь я все равно должен. И если ребенок двинется навстречу времени, у него хватит времени и для всего другого, для игры, радости и подобных вещей; ведь если ребенок должен, то он должен, это непреложно так – безо всяких размышлений.
Так что давайте, следуя Евангелию, всерьез отнесемся к лилии и птице как к учителям. Всерьез, поскольку Евангелие не страдает ни чрезмерной духовностью, не позволяющей прибегнуть к помощи лилии и птицы, ни тем более чрезмерной приземленностью, способной рассматривать лилию и птицу лишь с грустью или улыбкой.
Давайте как у учителей будем учиться у лилии и птицы
молчанию, или учиться молчать.
Ведь, пожалуй, именно речь в первую очередь отличает человека от животного и, если угодно, еще в большей мере от лилии. Но из того, что способность говорить является своего рода преимуществом, отнюдь не следует, что не должно быть искусства молчать или что это искусство должно быть ничего не значащим; напротив, именно потому, что человек способен говорить, существует и искусство молчать, а поскольку человек так легко соблазняется своей способностью говорить, умение молчать – это великое искусство. И учиться ему можно у безмолвных учителей: лилии и птицы.
Ищите же прежде Царства Божия и правды Его.
Но что это значит, что я должен делать или к чему и как стремиться, чтобы можно было сказать, что я ищу, что я стремлюсь найти Царство Божие? Должен ли я стараться получить место, отвечающее моим способностям и силам, чтобы работать на этом месте? Нет, ты должен прежде искать Царства Божия. Должен ли я отдать все свое имущество бедным? Нет, прежде ты должен искать Царства Божия. Должен ли я идти возвестить это учение миру? Нет, ты должен прежде искать Царства Божия. Но в таком случае то, что я должен делать, в известном смысле является ничем? Да, так и есть, в известном смысле это ничто; ты должен в самом глубоком смысле сделать себя самого ничем, стать ничем перед Богом, научиться молчать; в этом молчании и состоит начало, о котором сказано: прежде – прежде ищите Царства Божия.
Так человек благочестиво приходит к началу – приходит, в известном смысле пятясь назад. Начало – это не то, с чего начинают, но то, к чему приходят, и приходят пятясь назад. Начало – это искусство стать безмолвным; ведь быть безмолвным – какова природа – не составляет никакого искусства. И стать в глубочайшем смысле безмолвным, безмолвным прямо перед Богом, – это начало страха Божия, ибо как начало мудрости – страх Божий[9], так молчание – начало страха Божия. И как страх Божий – это больше, нежели только начало мудрости, это сама мудрость, так и молчание больше, нежели только начало страха Божия, оно – сам страх Божий. В молчании этом богобоязненно умолкают многие помыслы желаний и просьб; в молчании этом богобоязненно умолкают обильные благодарения.