Книга Воспоминания о XX веке. Книга вторая. Незавершенное время. Imparfait - Михаил Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как и когда вернулись мы наконец с «дачи», не помню: дальнейшее, как у Гоголя, «совершенно закрывается туманом», и я вижу себя уже наконец в Париже — наедине с ним.
Нежаркое солнце падает мне на макушку, прыгает зайчиками, отражаясь от стекол машин и автобусов, вырывает из витрин пятнышки всякой витринной роскоши. Я (я!) сижу на Бульварах («J’aime flâner sur les Grands Boulevards…» — звучит в голове песенка Монтана), я снова в мире мечтаний. Это, кажется, где-то на бульваре Капуцинок, почти напротив зала «Олимпия», сейчас и вспомнить невозможно.
Хозяин времени и себе, я живу иначе и вижу иное, чем семь лет назад в поездке 1965-го. На одноногом чугунном столике с круглой мраморной крышкой (guéridon) — непривычно густой кофе в маленькой, тяжелого фаянса с благородной неяркой росписью чашке, красиво упакованные в изящные фантики кусочки сахара (тогда туристы привозили вместо сувениров такие обертки или бумажные салфетки), на блюдце странно большая ложка (во французских кафе маленькие кофейные почему-то не заведены). Стараюсь пить кофе с небрежной неторопливостью бывалого парижанина, но дрожу от возбуждения и самодовольства: «Я, я — пью кофе на Бульварах!» — пробую одновременно с парижской же задумчивостью писать домой письмо на голубоватой, странно тонкой (для легкости писем) почтовой бумаге — какое там! Глотаю свою порцию с торопливостью посетителя советского общепита: бежать, бежать! Между моим живым восторгом и реальностью — стена толстого, затуманенного возбуждением стекла, я под водой, во сне, не прикоснуться мне спокойно и неспешно к Парижу, которого тридцать лет я ждал и хотел.
Парижское кафе. 1970
Потом бар «Колибри» напротив церкви Мадлен.
И первый в жизни «заграничный» сандвич, о которых прежде только читал. Назывался «сен-мартен», как французы говорят, «composé» или «mixte» — сложный, с ветчиной и сыром, хрустящим снаружи и пушистым внутри божественным багетом!.. Там, глядя сквозь стекло на гигантские колонны Мадлен и вспоминая венчавшегося здесь «Милого друга» — Жоржа Дюруа, вздрогнул, впервые услышав наяву сто раз читанное и у Мопассана, и у Сименона: «Garçon, deux demis! (Гарсон, две кружки пива!)»
Это было великолепно и немножко страшно — ходить по Парижу одному. Я не так уж мало знал об истории города, но нынешние его обычаи, коды, правила были мне решительно неведомы. Водитель автобуса (их называли тогда еще «машинисты») вежливо и даже как-то растерянно сказал в микрофон: «Мсье, вы не только вошли через заднюю дверь, но теперь еще собираетесь выйти через переднюю!»[16] Впрочем, скоро я понял: в Париже — не обидят. Даже захотелось, чтобы принимали за «своего». Наивное самообольщение: парижанин своих чует за версту (за льё, простите!), но охотно потрафит старательному иностранцу и похвалит его убогий французский язык. Приветлив был Париж, да и я был «сам обманываться рад». А особенно после привычного домашнего хамства.
По Парижу я не ходил — метался.
Впору было самому себя щипать за руку: «Проснись, это Париж!» Довольным, тем паче счастливым бывал редко — веселая боль, пронзительная тревога, нетерпение и печаль мучили меня вкупе с угрызениями совести за собственное уныние. Музеи не так меня занимали, как в туристской поездке, да и ведь, казалось, впереди еще месяц, никогда ведь я не был за границей так долго!
В магазинах хотел все.
До слез пожалел маму, когда впервые увидел в универмаге «Самаритен (Samaritaine)» целые подвалы невиданных у нас хозяйственных приборов! Купил настоящий галстук от Lanvin (не из самых дорогих, но отменный, до сих пор как новый, тогда вещи делались надолго!), чем немало озадачил и даже огорчил дядюшку, полагавшего заботы о туалете и о всякой пошлой роскоши постыдным делом, что не мешало ему одеваться в дорогих магазинах, иметь горничную, шофера и прочее.
Мне нравилось вежливо и небрежно сказать в кафе «thécitron, s’il vous plaît!» или «une pression (бокал разливного пива)», обменяться веселыми любезностями с почтительными гарсонами. Нравилось заходить и в продуктовые лавки, любоваться, как работают продавцы, — они по заказу покупателей потрошили кур и рыбу, резали мясо на столько ломтей, сколько просили (тогда мы о таком и не слыхивали!). Беременной покупательнице мясник, похожий на убийцу, вынес из-за прилавка стул: была очередь — человека два. Хозяйки покупали провизию небольшими порциями; сначала я думал, согласно советской легенде, из-за нужды и скупости. Дело было проще: французы не любят несвежих продуктов и запасов, а в лавки ходить любят. Поэтому даже в богатых домах холодильники маленькие.
Нравилось, особенно вначале, когда еще деньги были, взять такси, просто от радости, что машины на каждом углу и шоферы предупредительны.
Конечно, с середины шестидесятых (сказались и потрясения 1968-го) французы переменились, уже не было такой улыбчивости, как семь лет назад. Толпа не столь лощеная, женщины часто в джинсах, а вот мужчины отрастили длинные волосы, иные ходили и с локонами. Носили яркие — гранатовые, голубые, бирюзовые — бархатные пиджаки в талию, расклешенные брюки.
Светлы были дни и темны вечера (именно так ощущал я тогда жизнь). Амок, амок. «Дым, туман, струна звенит в тумане…»[17] — именно это звучало тогда в моем сознании тревогой и радостной болью. Днем навещал детство, нашел улицу Феру за Люксембургом, где жил Атос — граф де Ла Фер; ходил по стене Венсенского замка, смотрел на ров, за которым «двадцать лет спустя» ждал герцога де Бофора тот же Атос вместе с шевалье д’Эрбле — Арамисом. А рядом с древним донжоном — обычные парижские дома, торчит башенный кран — строили что-то, свистели машины, мелькал изредка 56-й автобус, метро так и называлось — «Chateau de Vincennes». У подножия Монмартра отыскивал знакомые названия и знакомые пейзажи — адреса французских художников и писателей столетней давности я давно знал назубок.
Венсенский замок. 1972
Вечерами амок выгонял меня, уже совершенно разбитого после дневных прогулок, опять, снова в Париж, возвращался, когда все спали. Мне и в голову не приходило, что Костю может задевать мое отсутствие, — кажется, я вообще потерял способность думать. Будь я добрее или хотя бы умнее, я меньше ходил бы по Парижу, хотя бы просто из благодарности сидел бы со странным своим дядюшкой и слушал его монологи, — в конце концов, он пригласил меня, кормил, поил и баловал не просто для моего удовольствия, но ради того, чтобы обрести какое-то пусть призрачное, но все же ощущение «русской родной души». Но у меня не хватило ни благородства, ни хитрости, чтобы подыграть: Париж повелевал моими желаниями и страстями.