Книга Тайга - Сергей Максимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Повезло тебе. Блатное местечко оторвал… – говорил топограф. – Ты там, это, устрой мне вне очереди помыться…
– Счастье человеку выпало, – вздыхала, разливая чай, курносая и ясноглазая Маша, любовница топографа.
На другой день мылась охрана, шумно, весело, с матерщиной. Мы с жаром, суетливо работали: я разбирал грязное белье и готовил новое, китаец в большом корыте стирал; стирал странно – ногами, сидя голый на лавке и быстро, как мельница, перебирая ступнями. Левушка, вполголоса напевая:
точил пилу под окном предбанника.
Вот оно – наше счастье!
Раза два я ходил смотреть на печь. Как будто все было в порядке. Сырец прокалился, окреп. Кое-где появились трещинки, но это было вполне законно при прокале печи. Охранники часто подбрасывали в топку дров, огонь был сильный, – это было нехорошо. Окаливать печь следует постепенно.
На третий день мылась бригада женщин-уголовниц. Вот эти доставили бездну хлопот. Ворвавшись в предбанник, они с писком и с песнями стали раздеваться. Не успел я оглянуться, как выбили окно и потребовали ветоши, чтобы заткнуть его. Пока я искал ветошь – поломали зачем-то скамейку, шум подняли такой, что хоть святых выноси. Только я передал им ветошь, как дверь из предбанника в мою коморку распахнулась и я – ахнул! В дверях стояла проститутка Женька, совсем голая, с лихо взметнувшимся голубым бантом в черных волосах. Верхняя часть тела ее пестрела татуировкой: змея, два раза обернувшись вокруг тела, просовывала голову из-за плеча и касалась раздвоенным языком левой груди. Притворяясь, что в руках у нее гитара, и двигая пальцами, она басом, подражая мужчине, запела:
Пропев, тряхнула голубым бантом и, протянув руку, кратко приказала:
– Мыла!
– Ты же получила мыло! – возмутился я. – Все получили.
– Мне не хватит… – и, сделав непристойный жест, про шлепала босыми ногами к полке, схватила кусок мыла и, не торопясь, ушла в предбанник.
Потом, когда они вошли в баню, начались требования шаек, мочалок, которых и в помине не было, жалобы на отсутствие горячей воды, хотя воды было, хоть залейся.
Пришел повар Пушкин.
– Дай на баб взглянуть…
– Не могу, друг: глазка в двери нет, а открывать двери не советую.
Но Пушкин не послушался и открыл дверь. И в ту же секунду кто-то треснул его шайкой по лбу. Матерно выругавшись, Пушкин захлопнул дверь и пошел пошатываясь куда-то за баню, зажав рукой ушибленное место.
Однако все эти мелкие несчастья оказались лишь прелюдией к главному.
Началось с небольшого.
– Эй, кран заело! Завбаней, кран заело!
– Ли, сходи посмотри, что там! – приказал я китайцу.
Но китаец решительно тряхнул головой:
– Моя туда не пойди. Моя боится. Ходи вдвоем.
Я плюнул, вооружился на всякий случай молотком и вошел вместе с китайцем в баню.
В сумрачном, парном воздухе белели десятки женских тел. Шум поднялся невообразимый. Китаец шарахнулся было назад, но какая-то коротконогая, толстая женщина, вся в мыльной пене, заключила его в объятья и громко крикнула:
– Стой, ходя! Теперь тебе каюк!
Китаец вырвался и побежал куда-то за печь.
Обороняясь молотком, я добрался до кранов. Маша, любовница топографа, тоже вся в мыле, усиленно дергала левый кран с горячей водой.
– Пусти! – попросил я.
Она отошла. Я попробовал – дернул: не открывается. Тогда я легонько, а потом сильнее ударил молотком, и вдруг кран напрочь отвалился, струя горячей воды ударила мне в колено. Я отскочил и, подняв глаза, с ужасом увидел, что снизу доверху, наискось, печь пересекает широкая трещина, увеличивающаяся на моих глазах. Секунда – и левый угол печи грохнулся на пол. Еще секунда – и грохнулся правый верхний угол, обнажив котел. Тогда медленно пополз и котел. Тут уж я не выдержал и – вскочил на лавку, боковым взглядом увидев, что и женщины прыгают на лавки.
Котел грохнулся, дымящаяся вода хлынула по полу. Еще секунда, – и от печи осталась лишь груда безобразных обломков.
Как я очутился на улице – не помню. Помню лишь, что по лужайке вокруг бани ошалело бегали голые женщины и кто-то истерически кричал:
– Китайца убило!..
А с горы бежала толпа охранников.
* * *
Когда нас вели в карцер – меня, Левушку и китайца, с окровавленной повязкой на голове, – навстречу нам попался топограф.
– Ну, что? – насмешливо сказал он. – Не схватили счастьица-то? Эх, вы, д-дураки!
Холодная река Ижма искусно вьется меж обрывистых берегов, то плавно течет на широких разводьях, то бурно срывается с каменистых порогов, вздымая белую пену. Над порогами плавно кружат серые чайки. Могучие лиственницы, подмытые половодьем, низко свисают над рекой, уцепившись корявыми корнями в бурый суглинок. То там, то тут всплеснется игривый сиг, покажет солнцу ослепительную, серебристую чешую и снова нырнет под воду. Щебечут птицы, суетливо прыгают по стволам елей рыжие белки; качаются, перешептываются высокие камыши, – тайга живет своей особенной, таинственной жизнью…
Казалось бы, мир создан здесь для того, чтобы и сама жизнь была такой же красивой, легкой, как полет чайки, спокойной, как зеленые лесные озера, могучей и здоровой, как тайга, но по какому-то непонятному, чудовищному закону земля здесь полита потом, слезами и кровью, глухие чащобы знают много трагедий, а высокая трава скрывает тысячи горьких могил.
Я сидел возле костра на желтом песке и варил картошку. Ткнувшись тупым носом в прибрежный гравий, стоял глиссер[20]. Механик Кирилл, веснушчатый юркий паренек, битый час возился с испорченным мотором и никак не мог наладить зажигания. Смачно ругаясь, он покрикивал на флегматичного старика Пахомыча – личного «дневального» начальника восьмого лагпункта Казарина. Стоя по колено в воде, без штанов, Пахомыч равнодушно почесывал спину и время от времени подавал мастеру то молоток, то гаечный ключ, то подпильничек.
Саженях в двух от меня, там, где кончался песок и начиналась молодая шелковистая трава, пересыпанная цветами, развалился сам Казарин – единственный вольный гражданин из нас. Тучный, с розовыми одутловатыми щеками, он упивался бездельем, солнцем, собственной персоной и лениво и тихо спрашивал меня: