Книга Человек из Красной книги - Григорий Ряжский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он и на самом деле был всегда хорош собой, если вспомнить прошедшие годы, отсчитывая от поздних пацанских и вплоть до посадочного 38-го. Тогда ему было 32, и все говорили, что он похож на знаменитого киношного американца Дугласа Фербенкса: густые тёмные волосы сами ложились в почти идеальный зачёс, словно некто умелый ещё в ранние годы показал Павлу Царёву, как с ними следует обращаться, и они, подслушав такой совет, остальное делали самостоятельно. Прямой нос, широченный высокий лоб, мощная шея, выразительные глаза, умный, оценивающий, постоянно держащий в фокусе малейшие детали взгляд, изначально доброжелательный, ещё не успевший стать в те годы равнодушным. Не хватало лишь дугласовых усиков, тонкой аккуратной полоской тянущихся над верхней губой. Кожаное пальто, носимое Пашей по погоде или без неё, с первых его мужских лет сделавшееся непременным атрибутом взрослости и мужественности, добавляло убедительности облику Павла Сергеевича Царёва, чьи способности сотворять несотворимое были в самом скором времени по достоинству оценены окружающими, ещё до того, как даже сам он про себя сумел это понять.
В каком-то смысле такая внешность отчасти мешала, отвлекая от главной цели. Цель же не только не ослабевала по мере возмужания молодого изобретателя и праотца будущего поколения исследователей пространства чёрных невесомостей, но и приближалась изо дня в день: всё чаще и чаще голову посещали идеи, казалось бы, несбыточные и оттого ещё более притягательные. Со временем, наряду со стремительным движением к мечте, он научился и лавировать: жить, применяя принцип избирательности, отделяя важное от наиважнейшего. Женщины относились к разряду немаловажного, или около, чуть слева, если выложить приоритеты вдоль одной бесконечной прямой. Без них у него не получалось, но и с ними не задавалось. Во всяком случае, речь о марафонской дистанции не стояла никогда, он даже в мыслях не мог себе позволить отвлечь разум или сердце на большее, нежели мужская увлечённость на обозримо короткий срок. Двойной опыт, пришедшийся на годы расцвета его молодых ещё и не до конца вызревших идей, не сделал его в определённом смысле лучше, так и не сумев разбудить в Павле Сергеевиче потребность соединить себя надолго с той, кем бывал увлечён. Рано или поздно увлечение растворялось, уступая дорогу новой идее или очередной страсти. Женщины менялись: кто-то переходил в разряд «надоедных баб», но от кого-то оставалось и послевкусие, – бывало, что яркое, не отпускавшее ещё какое-то время рецепторы его липкой памяти и его художнически устроенного воображения. Такие моменты он любил – когда невольно, не завися от его желаний, всплывали фрагменты недавнего прошлого, ещё не остывшие окончательно, не занявшие места в отведённых им уголках сознания. Именно в это время почему-то зарождались идеи: как правило, те, что не приходили в голову раньше, но которые витали где-то поодаль, о каких он верно знал, чьё присутствие ощущалось постоянно, но до которых он не мог дотянуться. Тут же, когда вспоминалось памятное, с ароматом далёким, но ещё не истаявшим, всё вдруг начинало работать само: цепь замыкалась, мысли его, до этой минуты разрозненные и хаотичные, начинали, подобно детской мозаике, складываться в единый узор, и так появлялся отдельный узел или законченный блок будущего летательного аппарата.
К тому моменту он уже кончился как мужчина, – по крайней мере, так он впоследствии сам для себя решил, когда избавился от последнего груза, не дававшего все годы, пока отбывал и оставался поражённым в правах, чувствовать себя полноценным гражданином и творцом. Запаса его человеческого ресурса хватало теперь лишь на то, чтобы успеть выполнить главное предназначение – уйти, пробиться в высоты, не покорённые прежде никем. И теперь для того, чтобы исполнить это, у него было всё. Остальное же, пустяковое, решалось само, с помощью верной, прибившейся к дому Настасьи – бетонщицы, чьё появление в его жизни совпало по случайности с мигом слабости в подходящий для обоих момент. Никакой чертёжницей ещё не пахло, да и запахов никаких он для себя больше не искал. Прикрыл лавочку, решил, Первый в его жизни теперь ему нужней всего остального, и пускай всё оно будет как есть.
То, что Женьку следовало увозить отсюда, и как можно раньше, он понимал ещё до того, как ему сообщили эту невероятную новость. Насчёт её увольнения и перехода на стопроцентно домашнюю жизнь Царёв подумал сразу, как только увидел её, схоронившуюся за чертёжной доской, но из женского любопытства высунувшую голову наружу и метнувшую в его сторону быстрый оценивающий взгляд. Он ведь сначала не саму её засёк, с кудрями этими, светлыми волнами пристроенными по плечам и восхитительно рельефной грудью: он на взгляд её наткнулся, и ему понравилось, как она на него смотрит. Всё там: и тихий восторг, и лёгкий испуг, и осторожная девичья надежда на встречный интерес. Как всегда, – то, о чём остальные начинали только догадываться, в его голове уже успевало выстроиться в логически законченный ряд, давая первые внушительные результаты.
Он, ещё не предполагая такого разворота событий, сначала подумал, что уж с годик-то, наверное, они тут пробудут, а уж потом, если всё пойдёт согласно плану запусков и с дальнейшим контролем процесса из ЦУП-Е, то чего ей сидеть в этой дикой степи, пускай лучше сидит на Котельниках и ждёт его у окна, как царевна, хоть и не Царёва, а Цинк. Сам же он перейдёт на режим жизни туда-сюда, что скрасит его затянувшееся пребывание во Владиленинске, где явный дефицит жизненных впечатлений, а дни и ночи похожи одна на другую. В Москве, в конце концов, театры, музеи, там библиотеки и витамины. Там кинозалы. Спустись, даже не одеваясь, и вот он, «Иллюзион», не отходя от билетной кассы. Он сразу сообразил, что Женька его – другая, совсем ничем не напоминающая его остальных женщин. Она, его маленькая Женюра, тоже, как и они, согласившаяся отдаться ему в свой первый раз, сделала это, однако, совсем не так, как другие, кто почти бесследно стёрся в памяти. Она просто сказала «да, я знаю», не кокетничая и не жеманясь. И расчёта никакого, иначе он бы это увидел, почуял бы нутром, которое никогда не подводило: он и с двигателем угадал, когда надо было, и с топливом, первым в мире. Теперь же всё менялось. Будет ребёнок, и этот год уже становился лишним, ненужным.
– И вообще, мы переезжаем, Женюр, – сказал он ей, натянув трусы и хрустнув, изогнувшись, сутулой спиной.
– Куда, когда? – не поняла она. – Зачем?
– Я обещал тебе свадебный подарок, теперь ты его получишь, честно заработала, – хохотнул Павел Сергеевич, – будешь жить на Котельнической набережной, в высотке, на 25-м этаже, предпоследнем, оттуда обзор просто сумасшедший, разве что кладбище кремлёвское не отчётливо просматривается, но зато остальное всё: храм Василия Блаженного, Москва-река, мосты… всё это отныне твоё, – надеюсь, навечно, пока смерть не отберёт меня, Женюра, у тебя.
– Не говори гадостей, прошу тебя… – она пребывала в некоторой растерянности, не понимая, что ей сейчас следует сделать: улыбнуться, обидеться или броситься ему на шею. Она произнесла это лишь для того, чтобы дать себе паузу ещё раз мысленно прокрутить в голове услышанное. Сказка, в которую её занесло, благодаря тому, что, родившись этнической немкой, она оказалась у чертёжного кульмана, ближайшего к входным дверям его КБ, продолжалась. Сотрудники, относящиеся к полноценному инженерно-конструкторскому племени, помещались ближе к окнам и батареям парового отопления, и никто не знал, отчего это так – само как-то получилось и продолжало существовать в этой никем не объявленной традиции.