Книга Эндерби снаружи - Энтони Берджесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В определенном смысле Эндерби радовался началу новой, возможно, последней фазы бегства. Теперь вопрос только в том, долго ли Роуклиффу удастся уклоняться от смерти. Как подумаешь, дико представить, что он, Эндерби, убьет Роуклиффа. Но если признать убийство извечной и справедливой человеческой деятельностью, узаконенной Библией, бывает ли лучший мотив, чем у Эндерби? Государство не предусматривает наказания за извращение искусства; оно фактически поощряет подобные извращения. Бог, имя которого так часто упоминается во имя плохого искусства, в глубине души филистимлянин. Поэтому теперь ему, Эндерби, предстоит нанести удар ради искусства. Разве кое-кто не считает, что он уже это сделал? Пусть популярная пресса настроена против него, наверняка несколько писем, которые утаили редакторы, написаны в его пользу. Может быть даже, созданный графом Расселом или еще кем-то фонд обеспечит ему возможность заниматься искусством в тюрьме, позаботится о далеком освобождении. Он уверен, что не одинок. С желудком полегчало.
Под наблюдением жующего козла Эндерби подобающим образом надел джелабу, или как ее там, набросил капюшон, превратившись в подобие капуцина. Он, как всегда, спал в зубах, боясь, что иначе их стащат, но теперь вытащил челюсти и припрятал. Вспомнив жестянку обувного крема в кармане, разрешил сердцу екнуть от благоговейного ужаса перед поэзией, порой задуманной собственно бытием: сплав, или хотя бы осмысленное сопоставление несопоставимого, скажем, банки с коричневым кремом для обуви и его самого, Эндерби. Он снял очки, упокоив их рядом с зубами. Потом установил капюшон в академическую позицию, сдвинул все имевшиеся рукава почти до локтей, вытащил жестянку, носовой платок и принялся раскрашивать видимые места, обмакивая платок в жестянку, нанося ваксу тоненьким слоем. Не забыл шею сзади и раковины ушей. Запах не без приятности — терпкий, смутно воинственный. Что ж, жил на свете тот самый Лоуренс[118], полковник, ученый, точно так же гримировавшийся. Турки яростно его преследовали, но родная страна почитала. Ему тоже, как Эндерби, пришлось сменить имя. Кончил жизнь при низменных обстоятельствах, на мотоцикле.
По завершении не оказалось возможности выяснить, на что он теперь похож. Цвет рук в лунном свете казался гораздо богаче дозволенного природой; богатство его намекало на краску или, возможно, на тонкий слой коричневого крема для обуви. Ладно, сойдет, если как следует опустить рукава и хорошо надвинуть капюшон. Козел с благословенной индифферентностью, милостиво дарованной животным, не находил никакой разницы меж двумя Эндерби. Без благодарности принял пустую жестянку из-под ваксы, с козлиным боданием стал гонять ее по кругу. Эндерби приготовился уходить, Али бен Эндерби, или что-нибудь вроде.
Куда? Луна-Боланд спрашивала, не давая ответа. Настоящее его место в казбе, вверху, на краю города, где нищие спят ночью в дверях лавок мошенников, где весь «Риф» ощетинился ружьями с чугунолитейных заводов центральных графств. Только надо держаться неподалеку от пляжного заведения Роуклиффа, чтобы добыча не ускользнула из рук, намазанных коричневым обувным кремом. Теперь ветра не было, но тепла тоже. Осенняя страна Марокко. Можно было бы соснуть, свернувшись в клубок, в тени «Акантиладо Верде». Утром можно было бы выпить кофе, съесть кусок хлеба (в кармане еще оставался какой-то дирхем), а потом, в ожидании Роуклиффа, идти просить милостыню. Кругом сплошь попрошайки: не стыдно. Рядом с «Акантиладо Верде» пара богатых отелей, «Риф», «Мирамар», — там хорошо попрошайничать.
Эндерби тихонько прошлепал вниз по холмистому переулку, молча репетируя коранное имя Бога. Соответственно произнесенное, оно послужит многим целям, означая отвращение, благодарность, благоговейный страх, восхищение, боль. Прячась, Эндерби много раз каждый день его слышал и надеялся справиться с гимнастикой артикуляции. Надо заворчать, стараясь проглотить кончик собственного языка, потом притворно отказаться от этой попытки в связи с необходимостью выкашлять кусок застрявшей в глотке субстанции. Легко: Аллах. Он тихонько аллахался морю под хмурившейся луной.
— Сердце. Позволил себе из-за чего-то расстроиться. Разбушевался. Шумел, нес всякий бред. Разумеется, лишний вес. Вот что бывает, когда в юности мышцы накачиваешь.
— Куда его отправили?
— К Отто Лангсаму. В глушь. В изоляцию от большого мира. Даже без ежедневных газет.
— Говорят, взбесился из-за каких-то стихов. Оскорбительных. Написанных в общественной уборной. Явно нуждается в отдыхе. Хорошо, вовремя его забрали.
— Ох, очень хорошо. Слушай, амши амши, или как его там. Вот, возьми. И проваливай, пойди побрейся.
— Аллах.
Президентство луны шло на убыль. Эндерби ночью не сильно замерз. Неуверенно переспал в солярии «Акантиладо Верде», на песчаной площадке для бронзовых торсов с парой столиков под зонтами. Выходившие к морю ворота легко перелезлись. Скорчившись углом, он увидел при первом свете две стены купальных раздевалок, угол кухни, заднюю дверь бара-ресторана. Пока милосердно нет ночных дождей. Роуклифф принесет с собой дождь, если захочет. Во всем заведении вроде никто больше не ночевал, и Эндерби на рассвете ушел. Рассвет принес алмазную погоду прекрасной осени. Растирая быстро обраставшее серой щетиной лицо ладонью в обувном креме, Эндерби зашамкал на пути к грязной лавке за эспланадой, протянув другую ладонь за милостыней (Аллах) на случай, если попадется какой-нибудь несвоевременный европеец; потом позавтракал стаканом кофе и жирным мавританским печеньем. Он притворялся преобладающе немым, кроме священного имени. Возможно, святой человек под грязью и беззубостью, которому однажды даровано было виденье последнего сада (гурии, нектар-шербет, хрустальный ручей), отчего он в ошеломлении лишился речи, за исключением авторской подписи.
По мостовой цокали ослики с глазами святых, навьюченные самым жестоким образом, ведомые голоногими маврами в лохмотьях, пончо, непомерных соломенных сомбреро. Библейские женщины с твердым древним взглядом без паранджи несли пучки связанных вместе чешуйчатыми ногами, перевернутых вниз головой кур в гашишном сне. В вихре раздуваемых ветром перьев они поднимались к грязным гостиничкам, чтобы на тротуаре вести длительные торги, за которыми следует неторопливое убийство халяль[119], кровь медленно течет вниз по холму, куры умирают в психоделических грезах. А прямо вон там предательская Тошниловка Белого Пса. Может быть, правы ее завсегдатаи? Может быть, правда, искусство должно отражать хаос? Какое искусство должен он создавать в приближавшейся камере?
Отрешенная от просящей руки голова вовсю работала над тем или другим стихом. Может быть, это дело святое — произвольно собрать вместе несопоставимое в надежде, что Бог или Аллах — жаба с драгоценной истиной во лбу на дне колодца сознания — позаботится о связующей форме, а формирующий человеческий ум богохульствует, навязывая свою собственную? И синтаксис разбей вдребезги, вместе ним время и связи с пространством. Тот самый канадский пандит говорил еще, будто сама планета Земля превращается, как позволяет понять новый способ коммуникации, то есть не более чем возвышенное сознание, в некое произведение искусства, где каждый аспект совместим с любым другим аспектом. Рыба, плевок, палец, антенна, коньяк, паук, перспектива, клавиатура, трава, шлем. Перспективный паук в травяном шлеме плюнул на палец антенны и зашумел, как рыба, коньячной клавиатурой. Слишком изящно, слишком похоже на Малларме, или на кого-то еще. И тоже фактически старомодно. Сюрреализм.