Книга Величие и печаль мадемуазель Коко - Катрин Шанель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шанель возрождала пышную моду прошлого — не такую вычурную, но и далекую от строгой простоты, когда-то ей и предложенной. Она предлагала публике прекрасные платья с обнаженными плечами, кринолины с узкой талией, платье с турнюрами, вуали, наброшенные на плечи. Черное, зеленое, серое — цвета печали, на самом-то деле, но как мерцала тафта, как нежно струился муслин! Русские вышивальщицы слепли, вышивая черный шелк черным стеклярусом, но теперь для них пришел счастливый день: к черту черное! Пусть будет золото, много золота! Пусть Скьяпарелли нашивает на платья омаров — кто захочет блеснуть в таком омаре на балу? Кто напялит на голову шляпку в виде руки, или — о, боже! — ноги?! О нет, — крошечные шапочки с бриллиантовыми брошками, с вуалетками, или просто — цветочные гирлянды в волосах, или камелии и гардении с блестками росы на лепестках … И пусть беснуются, звенят длинные серьги, многочисленные браслеты, пусть брякают цепочки и ожерелья, благоухают духи, блестят глаза из-под полумасок… Маски долой! Маски долой! Но кто осмелился явиться в костюме Красной Смерти?
Мать была на высоте, но эту высоту то и дело осаждали конкуренты. Уже давно закатилась звезда Поля Пуаре. Этот господин, устраивавший самые пышные в Париже балы, подкладывавший настоящие жемчужины в устрицы, подаваемые его гостям, оказался совершенно разорен. Ни публика более не принимала моды, которые он пытался предлагать ей на суд, ни сам он более не понимал эпохи, в которую жил. Друзья, которые были с ним в годы процветания, теперь отвернулись от него. Он жил в нищете и сам перешивал свои старые костюмы. Говорят, его видели на Монпарнасе — одетый в пальто, переделанное из банного халата, он читал басни Лафонтена, надеясь на скромную мзду от посетителей кабаре. Но на смену ему пришли новые. Американский певец Менбоше мало того что стал главным редактором французского издания журнала «Вог», но и затем открыл Дом моды. Убойное сочетание. Его предприятие процветало, он имел успех по всей Европе, да и за океаном. Он придумал вечернее платье без бретелек, и Шанель только брезгливо повела носиком:
— Дамы выглядят так, как будто вот-вот вывалятся из платья! Да на чем оно держится? На косточках? Ну и ну, как они, должно быть, врезаются в тело. Если бедняжке захочется заняться любовью после бала, ей придется сидеть в ванной комнате около часа, пока не сойдут следы на коже!
Но она не могла не признать успеха соперника. Даже ей нравились цветы и муфточки из мятого шелка, которыми американец украшал платья. Она не могла не признать, что они выглядят мило и совсем не нарочито.
Если Менбоше она еще могла принять, то Элизу Скьяпарелли Шанель терпеть не могла. Доброго слова у нее не находилось для несчастной итальянки. Но, быть может, потому, что они были похожи? Вот только у Скьяп хватало смелости на то, на что не решалась Шанель. Бог с ними, с омарами, с шляпами в виде рук и ботинок! Но мотивы африканских узоров были хороши, и я тайком приобрела и носила свитер из «авиационной» коллекции — мне нравились самолетики на нем. Что бы сказала мать, увидев меня в свитере от злейшей соперницы? Да ведь она не могла не знать — ей наверняка донесли. Но она молчала, быть может, завидуя более молодой и раскрепощенной коллеге, ее дружбе с Сальвадором Дали, с Луи Арагоном, с нидерландским фовистом ван Донгеном, с дадаистом Ман Реем. Скьяп одевала Кэтрин Хепберн, Гэри Купера, Мишель Морган, Мэй Уэст. Даже верная Марлен Дитрих переметнулась к сопернице!
— Все кончено, — сказала мне мать в сентябре тридцать девятого года, — я закрываю ателье.
Я улыбнулась ей, как капризному ребенку. Я знала, что она этого не сделает. В работе была вся ее жизнь, да и потом, куда она денет четыре тысячи служащих? Профсоюз не позволит ей выгнать их на улицу.
— Чему ты улыбаешься?
Я объяснила.
— Глупости, — отрезала мать. — Ты же сама видишь: все кончено. Скоро будет война, и все равно придется ликвидировать предприятие. Лучше уйти с высоко поднятой головой, на пике славы. Я уже не так молода и энергична, у меня нет никого, кто хотел бы продолжить мое дело. Вернее, желающих-то полно…
— Ты думаешь, будет война?
— Уверена. Этот бесноватый фюрер не остановиться на Польше. Он проглотит ее, как фисташку, и дальше придет наша очередь. А мобилизация идет вяло. Во время войны мне решительно нечего будет делать, не те теперь времена.
— Но портнихи…
— Они найдут себе работу. У них прекрасные рекомендации: они служили у Шанель. Послушай, Вороненок, я устала. Мне нужно отдохнуть, побыть в кругу друзей. Хотя бы пока не кончится эта странная война.
Сама того не зная, мать употребила термин, который скоро будет в большом ходу. Странная война, сидячая война — полное отсутствие боевых действий, не считая боев локального значения на границе. Вялые поползновения «бошей» только подогревали боевой дух французской армии — не так уж они и страшны! У их танков бумажная броня, вооружение никуда не годится, провизию подвозят неаккуратно, топлива — на самом донышке.
Ох уж это фирменное французское легкомыслие. Как было не понять, что то была всего лишь стратегическая пауза, позволившая Германии реализовать польскую кампанию и подготовить новый план?
Второго сентября мать сказала мне о намерении закрыть предприятие. Третьего сентября, в одиннадцать часов пополудни, Франция объявила войну Германии. Посол Польши во Франции настаивал на немедленном наступлении. Мобилизация ускорилась, но командование не торопилось объявить наступление — проводилась артподготовка. Уходил на фронт красавец Жан Марэ. Он был настроен оптимистично:
— Война вздор! Она продлится две недели, не больше. Всем известна мощь французской армии!
Он направлялся со своей сто седьмой ротой Воздушной армии в Сомму, что в Мондидье, затем — в Руа. Назначением вышеназванной части было обслуживание возможных самолетов, строительство которых, кстати, так еще и не началось и которые никогда не поднимутся в воздух…
Все были опьянены войной. Вся мощь нашей армии была бахвальством гуляки, которому вскружила голову череда разноцветных праздников. Отрезвление наступило в мае. К этому моменту все дела Шанель были ликвидированы, бутики закрыты, на улице Фобур белая лаковая мебель стояла покрытая чехлами из холстинки, на улице Камбон оставался открытым лишь бутик с парфюмерией и украшениями. Отчего-то мать не поехала в «Ла Паузу», как собиралась. Она полагала уплыть в Америку и снова почему-то не решалась. Я знала, что с ней происходит, потому что чувствовала то же самое. Невозможно было покинуть Францию в это время, как невозможно было отойти от постели близкого человека, который страшно болен.
Отрезвление случилось в мае. Французская армия бежала. Над Парижем повис черный, плотный дым — горели склады с горючим. В Ла Рошели и Рошфоре полыхали флот, разбомбленный немецкой авиацией. Выли сирены. Мы оставались в «Легком дыхании» — о, какая ирония слышалась теперь в этом названии! — и метались от окна к окну, по очереди приникали к радиоприемнику, пытаясь узнать, не горит ли Париж. Неизвестность терзала нам душу. В эти страшные минуты я чувствовала небывалое единение с матерью и согласилась с ней, когда она предложила уехать.