Книга Женщина в гриме - Франсуаза Саган
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через десять минут на «Нарциссе» спали все.
Жюльен Пейра обычно выходил из состояния сна, словно спасался из кораблекрушения: ошеломленный и напуганный, однако на этот раз у него сложилось впечатление, будто его подхватила только что родившаяся, могучая волна, чтобы вытащить его, обнаженного, из-под сбитого постельного белья, под солнце, лучи которого уже проникали в каюту, под солнце, которое потоками заливало каюту через иллюминатор, которое ласкало ему глаза, заставляя его их открыть, и которое прежде, чем сказать ему, где он находится и кто он такой, прежде, чем снабдить его всей прочей информацией, объявляло ему, что он счастлив. «Счастлив… я счастлив», – повторял он с закрытыми глазами, еще не зная первопричин этого счастья, но уже готовый ему отдаться. При этом он не желал открывать глаза, словно это столь потрясающее, неожиданное счастье пряталось под его веками и готово было из-под них убежать. Да, в свое время он узнал: «С нежностью закрывают глаза мертвым, но также с нежностью следует открывать глаза живым». Откуда это?.. Ах да, это фраза из Кокто, вычитанная двадцать лет назад в книге, обнаруженной им в пустом поезде… И Жюльену показалось, что он вновь ощутил пьянящий запах этого поезда, ему даже показалось, что он припомнил гладкое фото огромного заснеженного пика, висевшее в опустевшем вагоне у него перед глазами, и ему показалось, что он вновь увидел фразу Кокто, эти черные знаки на белой странице. И опять сегодня раскатисто прозвучали эти прекрасные слова, и, несмотря на то, что он считал их давно позабытыми, они внезапно возникли у него в памяти. И Жюльен, не вполне твердо знающий свой последний адрес, счел своего рода чудом открытие, что он, оказывается, сам того не зная, является собственником: собственником длинных расиновских тирад, обманчиво умиротворяющих благодаря своей музыкальной легкости, собственником блистательных, остроумных формулировок, сентенций, сжатых и глубоких именно благодаря своей сжатости, собственником тысячи слившихся одна с другой поэм. Среди всякой мелочи, застрявшей у него в памяти, Жюльен отыскал сваленные в кучу пейзажи, застывшие в своей банальности, военную музыку, завлекательные и вульгарные куплеты, почти выветрившиеся запахи детства, планы застывшей жизни, точно как в кино. Под его веками оказался неуправляемый калейдоскоп, и Жюльен, терпеливо относясь к собственной памяти, не двигаясь, поджидал, когда лицо Клариссы, вернувшееся в память чувственную, пожелает вернуться в память зрительную.
Внезапно прорисовались лица еще двух женщин. Эти лица оказались бледными, недоверчивыми, словно только что узнавшими о своем позоре. Затем появился Андреа, весь растрепанный, с лицом, запрокинутым в небо, прорезавшийся в памяти безо всякой связи, а за ним появилась рыжеватая собачка, развалившаяся в каннском порту во время их отплытия. Наконец, показались два рояля, стоящие друг против друга, так и не узнанные, правда, Жюльен и не стремился понять происхождение этого образа. Он прекрасно знал, что среди воспоминаний попадаются и ложные образы, и что ложные образы смешиваются с подлинными. Он уже давно не пытался выяснить, что это за река в Китае, на которой он никогда не был, кто эта пожилая смешливая дама, которой он никогда в жизни не видел, ни даже что это за спокойный северный порт, хотя все эти три то и дело появляющихся образа представлялись до боли знакомыми и ужасно прилипчивыми. Нет, он не узнал ни этой реки, ни этой женщины… И никогда его нога не ступала в этот порт, хотя он прямо-таки ощущал его запах и даже мог дать его точное описание, употребляя четкие определения. Эти воспоминания, эти зрительные образы, смешавшиеся, подобно собакам без ошейника, с настоящими воспоминаниями о когда-то действительно виденном, должно быть, когда-то принадлежали кому-то другому, кому-то, кто уже мертв… И выброшенные из своей природной оболочки, из этой ныне гниющей в земле штуки, эти несчастные образы искали хозяина, память и убежище. Кстати, не все. Скорее всего, кое-какие из них вселились, как только нашли ее, в чью-то иную память, более гостеприимную, и он их больше не видел. Однако чаще всего, как ему представлялось, они отчаянно пытались врезаться в чью-нибудь память, возвращаясь год за годом, стремились слиться с настоящими воспоминаниями, самыми что ни на есть знакомыми: все напрасно. Этот неведомый порт, жаждущий, однако, чтобы его узнали, кончит в один прекрасный день тем, что выпадет вовне… И он вернется во мрак, чтобы столкнуться с иными сияющими сознаниями, – притом закрытыми, хотя и живыми, и постарается проскользнуть, хотя и тщетно, под веки других глаз. И он отправится в очередной путь, чтобы еще сильнее потрясти кого-нибудь своим очарованием, своей ностальгической сутью… По крайней мере, пока Жюльен, добрый принц, не решится в один прекрасный день по милости своего воображения врезать этот бедный, сомнительный порт в старый фильм своего детства или в учебник и более не пытаться выяснить степень аутентичности этого узурпатора.
Наконец-то перед ним показалось лицо Клариссы, улыбающейся в ночи, внезапно такое отчетливое, давным-давно замершее перед ним. Настолько давно, что он в состоянии рассмотреть во всех подробностях ее ясные, удлиненные глаза, глаза потрясающие и сладострастные, прямую линию носа и скулы, проступающие при свете из бара, и очертания нижней губы, красной от помады, а затем розовой и даже почти что бежевой после поцелуя. И Жюльен внезапно ощутил подлинное прикосновение ее губ к своим, до того явственно, что он вскочил и раскрыл глаза. Лицо Клариссы исчезло, вытесненное очертаниями каюты, отделанной красным деревом, белыми простынями и медью, сверкающей под солнцем: солнцем, стоящим очень высоко, очень надменным, а также иллюминатором, оставшимся открытым со вчерашнего дня, усталым, то и дело ударяющимся о борт под воздействием утреннего ветра, тщетно пытающимся перехватить солнечные лучи. Солнцем, призывающим Жюльена к новому дню, к игре и к цинизму: словно для того, чтобы компенсировать воздействие бьющей через край сентиментальности, которая прежде была ему неведома, Жюльен Пейра раскрыл свой шкафчик и вынул оттуда поддельного Марке, которого пристроил на переборку вместо модели шхуны «Мечта Дрейка». Настало время всучить этот шедевр какому-нибудь болвану и стать чуть-чуть поизворотливее, хотя он подсознательно уже потратил эту выручку на подарки Клариссе.
После нескольких минут размышлений картину он снял и заботливо уложил между двух рубашек, предварительно обернув в газетную бумагу.
Кларисса проснулась потрясенная, переполненная чувством стыда, и решила поскорее забыть прошедший вечер.
На фоне бледно-голубого рассвета над Капри, неба, тем более бледного и голубого, что первые, скромные лучи солнца казались насыщенно-желтыми, Симон счел правильным разыграть полнейшее опьянение и в таком виде вернуться в каюту, точно так же, как он рассчитывал симулировать сильнейшую мигрень, когда проснется. Первая часть его плана вполне удалась: Чарли, Эдма и Ольга уложили его в постель. Он даже потянулся, и все присутствующие пожелали ему приятных сновидений. Затем Ольга попыталась его разбудить, но тщетно. Симон выдал такой зверский, такой громоподобный храп, что та вынуждена была отступиться. Но теперь время близилось к полудню, и было бы неверно, казалось ему, отказаться от грандиозного спектакля признаний и покаяний, возможностью которого он мучил Ольгу после последней стоянки. Ибо подобная сцена объяснений станет настоящей катастрофой! Катастрофой для него, пусть даже он будет правой стороной, истцом, обманутым мужчиной. Ибо, вполне возможно, Ольга, гордо выпрямившись, вдруг напустит на себя добродетельный, обиженный, благородный вид, станет отрицать какую бы то ни было измену, то есть все, что позволило бы ему испускать гневные павлиньи крики в защиту оскорбленного достоинства; или, напротив, сидя и держа в руках чашку кофе, начнет монотонно передавать ему подробности развратной ночи. И будет при этом преднамеренно употреблять примитивнейшие слова, слова «грубые и естественные», такие же простые, как урчание в животе, да еще в сочетании с «подростковыми» междометиями типа: «ух… ух… во-во… о-ля-ля!..», которые принято считать отражением юного поколения и его языка, правдивым отражением стиля времени и которые стали общим языком для множества кинематографистов, театральных деятелей, журналистов и даже писателей, людей, в целом достаточно зрелых. Симону хотелось бы избежать всего этого, он вовсе не жаждал услышать подтверждение того, что он уже знал, опираясь на свои ощущения. Не потому, что бы по этому поводу ни думала Ольга, что он не видел ее тщеславия, ее податливость мужским чарам: он просто не хотел страдать, не хотел воображать, представлять себе Ольгу в объятиях другого мужчины. Однако эти доводы в пользу того, что лучше было бы избежать признаний, столь сладких сердцу Ольги, как ему показалось, не годились, если самой Ольге они заведомо известны. Ибо если Ольга понимает, что он в нее влюблен, она не замедлит растоптать его. И Симону уже казалось весьма экстравагантным, как это он лежит и страдает на жестком ложе, под натянутыми простынями, устроившись на животе и повернув голову набок, словно ему двенадцать лет. Ему тогда казалось, что сердце его переполнилось кровью, несмотря на своего рода кровопускания, роль которых играли определенные образы, определенные желания, в частности, в отношении одной женщины, собственно говоря, девочки его возраста, да еще с косичками. И он считал себя в безопасности под покровом этих воспоминаний, начиная с двадцати лет; мир чувств для него был целиком подчинен миру материальному… Ему тогда нечего было терять, даже ради безумной любви, цинично подумал он: ни женщин-вампиров, ни женщин-завоевательниц, ни ожидания автобусов под дождем, ни тесных башмаков, которые никак не удавалось сносить. Он полагал, что избавлен от всего этого, равно как и от снисходительных взглядов официантов в «Фуке», благодаря триумфу в Каннах, благодаря своему успеху. Но может ли он себе позволить сменить это рабство на другое, ибо в данный момент он представил себе, что может быть еще хуже?