Книга Левая сторона - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Средняя годовая температура в России составляет минус 3,9 градуса по Цельсию.
— Ну и что?
— А то, что в России, как в холодильнике, — жить нельзя! Ты пробовал жить в холодильнике? И я нет!..
Красоткин помял пальцами хлебный мякиш, протер столовый нож салфеткой, исследовал орнамент на перечнице и сказал:
— И сто, и двести лет назад наш народ существовал при этих самых минус 3,9 градусов по Цельсию, а все-таки Россия была замечательная страна.
— Опять двадцать пять! Да чего же в ней было такого замечательного: по детской смертности шли сразу за Мексикой, доходы на душу населения были самыми низкими в Европе, своего машиностроения практически не имели, грамотными были один человек из ста…
— Зато в стране господствовала культурная традиция, которая в полном объеме воспринималась каждым последующим поколением, как, положим, суббота с Рюрика — банный день. Люди столетиями писали, читали, музицировали, демонстрировали манеры, стремились, обожали Толстого и терпеть не могли Маркевича, и даже у полудикого крестьянства материться по праздникам считалось (прошу прощения) западло.
— Зато теперь это самое полудикое крестьянство разъезжает на подержанных «фольксвагенах» и смотрит порнуху по Би-би-си!
— Ну, положим, по Би-би-си порнуху не показывают, Англия все-таки положительная страна. Это тебе не Российская Федерация, где каждый обормот из бывших парикмахеров, который наинтриговал себе миллионное состояние, норовит опошлить мироздание под себя.
Красоткин утер ладонями лицо и словно бы нехотя продолжал:
— Причем ты знаешь, Коля: удивительно падок оказался наш народ на всякую пакость, на все самое низкое, как только ему разрешили ничего не стесняться и ни перед кем не тушеваться, — особенно молодежь. Эти — ну просто деграданты какие-то, микроцефалы, амазонские дикари. Тут получаю от моей Маринки записку: «до свидания» пишет слитно, «мужчина» через «ща», запятые не признает… И все, бог их знает, больные какие-то, обреченные; Марине только семнадцать лет, а у нее уже ишемическая болезнь сердца и сахарный диабет. Одним словом, совсем другая нация обосновалась среди наших необъятных просторов, и ты себя чувствуешь, как какой-нибудь легендарный единорог.
— Я тебе, Ваня, отвечу словами поэта, которые можно назвать лозунгом текущего исторического момента:
Не кручинься, не тужи,
А воспрянь и развяжи!
— Только этим делом и занимаемся, да эффекта-то с гулькин нос. Потом, Николай: организм ведь не железный, три дня попьешь, и желудок уже водки не принимает, как он в принципе не принимает, допустим, гвозди и гуталин. Хорошо бы изыскать какое-нибудь кардинальное средство, чтобы душа оставалась нечувствительной к новациям наших хамов и дураков.
Лобода сказал:
— Самое кардинальное средство — смерть.
— Ну это им слишком жирно будет! Мы, конечно, пережили свое время, и налицо сущая трагедия поколения, однако еще хочется покобениться, подразнить благородством повадок эту демократическую сволоту. Например, хорошую службу мог бы сослужить какой-то паллиатив глаукомы и анемии среднего уха, которые включаются и выключаются, как утюг. Положим, в силу несчастного стечения несчастных обстоятельств тебе выпало поприсутствовать на совещании бывших парикмахеров, которые знают двести пятьдесят слов по-русски и пятьдесят по-английски, не считая фени и коммерческих идиом; ты преспокойно садишься на свое место, включаешь чтой-то там у себя в голове, и вот оно, счастье: как будто ты есть, а как будто тебя и нет. Между прочим, тем временем можно декламировать про себя лирические стихи. Только, разумеется, не такие дурацкие, как твои.
— Что бы ты понимал в поэзии!
— Я, например, то понимаю в поэзии, что ты во благовремение Фета не дочитал.
Лобода был не обидчив и снова принялся разливать водку, воровато озираясь по сторонам. Выпили, помолчали, невольно прислушиваясь к посторонним звукам и голосам. По-прежнему наигрывала неприятная музыка, за столиком слева говорили о ценах на сахарный песок в Астраханской области, справа — о погоде на острове Фиджи, позади — об очередном покушении на главу администрации Серпуховского района, спереди — о новых тенденциях в стиле «рэп».
— Вот тебе, пожалуйста! — сказал Красоткин. — У них, наверное, скоро внуки будут, а разговоры, как в десять лет.
— Что делать?.. — отозвался Лобода. — Как говорится, «Тепло любить, так и дым терпеть». То есть я хочу сказать, что если тебе по нраву свобода слова и товарное изобилие, то как-то приходится сосуществовать с хамом и дураком. Потому что они неотделимы друг от друга, как сиамские близнецы.
— Я что-то этого фатализма не понимаю. Я вообще теперь ничего в России не понимаю, мыслей нет, одни чувства остались, и среди них первое — нелюбовь. Откровенно тебе признаюсь, Коля, в этом святотатстве: по-настоящему, отчаянно не люблю! Особенно Москву терпеть не могу, за то что она превратилась в компот из Марьиной рощи, Лас-Вегаса и Куликова поля наоборот.
Иван Пет рович Красотк ин и впрямь у же несколько лет сряду чувствовал себя в этом городе чужаком. Он не узнавал улиц, его доводили до слез невиданные прежде нищие старухи, неуверенно протягивающие толпе свои птичьи ручки, раздражали обложки журналов в киосках «Роспечати», коробило от синтаксиса случайно подслушанных разговоров, и откровенно пугали юные физиономии, в которых было что-то от обуха топора. По природе он был мало сентиментален, но теперь с теплым, почти ласковым чувством вспоминал о романтических временах своей молодости, когда при девушках воздерживались даже от черных слов; когда ухитрялись весело жить на ставку младшего научного сотрудника, воспитывали детей на сказках Пушкина, артельно мечтали о «социализме с человеческим лицом» и ночи напролет рассуждали о реминисценциях у Камю; когда милиционеры еще знали службу, и влюбленные до утра разгуливали по набережным Москвы-реки, в семьях выписывали тьму периодических изданий, в ходу были громоздкие магнитофоны с бобинами, по вечерам оглашавшие дворы душещипательными балладами, профессия бухгалтера считалась предосудительной и коллекционный доллар в кармане пиджака был уголовно наказуем, как пистолет.
Теперь все это кануло в Лету наравне с хеттской клинописью и дурацкой игрушкой «уди-уди». Разумеется, Иван Петрович понимал, что у каждого времени свои песни, но душа наотрез отказывалась принимать обиходную жестокость, бесчувственность, пренебрежение культурой, вообще автономность нового поколения от всех традиций, налаженных трехсотлетними усилиями предков, которая обуяла народ, как зараза, как эпидемия гриппа «А». Особенно ему досаждало то, что пост заместителя министра экономики тогда занимал один знакомый прохиндей, который в студенческие годы, что называется, из-под полы продавал сокурсникам американские сигареты и сильно ношенные штаны.
Со временем несовместимость с эпохой приобрела такие острые формы, что Красоткин уже себе места не находил; он так мучительно переживал свое сиротство, замешенное на ненавести к частному капиталу, что часами бродил в одиночестве между Смоленской площадью и Тверской и стал похож на ненормального, как обыкновенно люди, выжившие из своего времени, бывают похожими на выживших из ума; он до такой степени болезненно переносил московскую толпу, что, в конце концов, забросил свои переводы из Превера и уехал в один старинный городок в Костромской губернии, где решил поселиться надолго, если не навсегда.