Книга Серафим - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я-то к Тебе — всегда иду! И шел. И буду идти… пока ноги в кровь не собью…
Священники, я видел это, плакали вместе со мной.
И Райская роса блестела на жестких вышитых златых листьях их праздничных риз.
ДВУНАДЕСЯТЫЙ ПРАЗДНИК.
РОЖДЕСТВО ГОСПОДА НАШЕГО ИИСУСА ХРИСТА
Очень сильный мороз был сегодня.
Такой сильный, что в избе замерзли окна, затянулись ледяными хвощами и папоротниками, разукрасились блесткими алмазными розами и тюльпанами.
Я встал очень рано, еще звездная ночь стояла на дворе. Перекрестился и сказал себе тихо: сегодня Сочельник, завтра Рождество Твое, Господи. Дай послужить мне, грешному, Тебе в Рождество Твое, как подобает.
Хрусткие, все в мелком битом стекле густо нападавшего вечером снега, хохлатые сугробы сверкали под звездами и синей холодной Луной яркой серебряной парчой. «И земля в ризу оделась», – подумал я умиленно. Мороз шел по спине, колючий морозец волненья, предвкушения таинства.
Все спорилось в руках моих. Иулианья тоже рано встала, услышав, что я загремел ведрами. Мы с ней оба, в четыре руки, молча наносили в избу воды из колонки. Железно-ледяная струя туго, бешено хлестала из железной трубы. Вода тяжело, как жидкое олово, качалась в ведрах, и я все повторял про себя: Господи, укрепи меня в делании нынешнего, великого Праздника Твоего.
– Ну што ж, батюшка мой? На службу собирасся?
Иулиания уже месила на кухне тесто. «Пирожки будет печь», – радостно догадался я. Глубоко вдохнул кисло-сладкий, нежный запах теста. Глянул на рассыпанную по доске поземку муки; на скалку, катающуюся, гремящую по столу; на пантерью морду черного Фильки, умильно глядящего на толстые куски теста в руках матушки.
– А то куда ж, – притворно-ворчливо бросил я ей. – Печь вот только растоплю.
– Иди уж, – махнула Иулиания рукой, – што зря времячко-то терять? Я и печь затоплю, и скотине корму задам. И все-все сделацца помимо тибя! Ступай!
Она взмахнула могучей рукой и бросила Фильке кусок бело-желтого теста. Кот жадно всадил в тесто зубы и поволок кусок по полу, как живую рыбу.
Она всегда говорила со мной так, будто бы это я был у нее в услужении, а не она у меня. Я усмехнулся, надел рясу, помолился перед образами и, по хрусткому утреннему чистому, лазурно-голубому снежку двинулся в Хмелевку.
Дошел. Храм дохнул в меня мятным холодком, белеными стенами. Я с удовольствием поглядел на свою новую икону, намалеванную к празднику Рождества. Я написал на доске Марию Магдалину и Матерь Божию. Старую Женщину и юную Девочку. Писал: Магдалину – в сверкающем самоцветами, белом наряде, а Богородицу – в черном простом платье. Думал: вот они, Юность и Старость! А когда закончил – отошел от планшета – так и подумал: Матерь Его каждый год празднует Рождество Его! И – по Смерти Его… Взял и переписал черный плащ – на атлас переливчатый, и обшлага и подол яхонтами унизал. И сам обрадовался!
Пришел Володя Паршин, и мы начали службу. В храме не было никого. Старушки наши васильские в такое морозное утро спали еще. Нет, вот дверь отворилась. Хмелевские бабушки явились.
Как только что рожденные, свежие, инеем под Луной сверкающие, как ледяную воду, нами с Иулианьей нынче утром в дом нанесенную, впивал я древние слова: «Что Тебе принесем, Христе, яко явился еси на земли, яко Человек нас ради? Каяждо бо от Тебе бывших тварей, благодарение Тебе приносит: Ангели пение, небеса звезду, волсви дары, пастырие чудо, земля вертеп, пустыня ясли: мы же Матерь Деву. Иже прежде всех век, Боже, помилуй нас».
Володя Паршин тихо ходил по храму и зажигал свечи. Две хмелевские старушки, пасечница Вера Смирнова и вышивальщица лоскутных одеял Нина Селиванова, стояли близ амвона как два старых седых ангелочка, волосы их выбивались сухой паутиной из-под праздничных белых платков.
Володя Паршин тихо читал:
– Тайно родился еси в вертепе, но небо Тя всем проповеда… якоже уста звезду предлагая, Спасе… и волхвы Ти приведе верою покланяющихся Тебе: с нимиже помилуй нас…
«С нимиже помилуй нас», – пели мы оба, Володя и я, и сердце омывало легкими волнами снежной, морозной радости.
И пели мы, и задыхались от счастья это петь, в который раз за эти две тысячи лет, здесь, одни, вдвоем, во храме: «Волхвы наставил еси на поклонение Твое, с нимиже Тя величаем: Жизнодавче, слава Тебе!»
Я стоял перед иконой Спаса Нерукотворного, намалеванной мною этой осенью. Я писал Спаса по памяти, таким, каким видел Его в разных церквах, где я бывал до своего бытия священником и где я, уже пребывая во священстве – служил; я помнил, что надо написать огромный, с большими глазами, Лик на растянутом четырехугольном белом плате, и я так и сделал.
«Спасе Нерукотворный, – шептал я себе, – Спасе… Спаси на земле Твоей всех, кто верует в Тебя – и кто не верует в Тебя, и даже не знает о Тебе… и кто ненавидит и гонит Тебя…»
Володя Паршин читал тихо и быстро, наборматывал себе под нос.
– Медленнее читай, Володя, – неслышно шепнул я Паршину.
Володя покосился на меня веселым глазом. Морщины весело, как ручьи, бежали по его высокому, как гора, лысому лбу.
А потом я читал из Евангелия:
– Бысть же, eгда быста тамо, исполнишася дние родити Eй: и роди Сына Своего Первенца, и повит Eго, и положи Eго в яслех: зане не бе им места во обители. И пастырие беху в тойже стране, бдяще и стрегуще стражу нощную о стаде своем. И се Ангел Господень ста в них, и слава Господня осия их: и убояшася страхом велиим. И рече им Ангел: не бойтеся: се бо благовествую вам радость велию, яже будет всем людем: яко родися вам днесь Спас, Иже eсть Христос Господь, во граде Давидове. И се вам знамение: обрящете Младенца повита, лежаща в яслех…
Я, махая кадилом, поглядел на моих старушек, на Веру и Нину.
У них в руслах морщин мелкие слезы радости текли.
А на Литургии, когда в церковь пришли, привалили и хмелевские жители, и васильские, и даже из Космодемьянска, из Барковки, из Малиновки, из Шишмар, из Воротынца, из Отар приехали, по зимней дороге, сюда, к нам, на Рождество, – на Рождественской литургии, которую я служил каждый раз с чувством живого, сиюминутного Рождества: вот Он только что родился! вот Он лежит, запеленатый, в яслях, и коровы и козы глазами-сливинами глядят на Него, на сияющий в ночной тьме младенческий Лик Его, и Мать умиленно глядит, гладит Его по абрикосовой, нежной щеке, а потом тревожно озирается: не таится ли опасность в черноте зимней ночи?! не идут ли за Ним, отобрать Его, надругаться над Ним, убить Его?! – на литургии, когда пахло шерстью овечьей, и горели масляные светильники в вертепе, и врывался ледяной ветер в пещеру, и сгружали Волхвы с верблюдов, коней и слонов своих усталых – великие, Царские Дары Ему, и вносили в пещеру шкатулку с рассыпанным златом, и на леске – золотые кольца и перстни с яхонтами несли, и связки гранатов и смарагдов, и в мешочке – пахучую смирну, и зерна ладана в медном кованом кувшинчике, таком маленьком, величиной со стрекозу, – на зимней моей литургии, в час, когда на земле родился Господь мой, я пел Ему хвалу, как пели и будут петь хвалу Ему все иереи от сотворенья Церкви, аминь: