Книга Третья тетрадь - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже у самых дверей он все-таки сунул Апе в пальто бумажку с телефоном хозяйки сказочных собак, которые должны были открыть ей другой мир.
Но Апе теперь было уже все равно. Проявитель покидал листок глянцевой фотобумаги, которая становилась с каждой секундой все тусклее и тусклее, как балтийское небо над головой.
Значит, его общение с ней было только пьяным развлечением или наркотным глюком. Да и вправду, что умного он произнес? И с чего она взяла, что он много знает? Все только неопределенные фразочки, нелепые вопросы. Апа шла по Новосивковской[114], забыв про намокшие сапоги и оставленные в театре перчатки. Было до слез жаль своей новой жизни, которая, едва начавшись, стала вянуть. Можно, конечно, заставить себя пойти к Жене, но этому мешал не только стыд за летнюю историю, но и гордость. Они начнут копаться в этой ее новой жизни, разбирать, уточнять, подводить теории, а им ведь не расскажешь про фотобумагу, про обрывки не то снов, не то видений – а факты, изложенные голыми словами, будут мертвыми и ничего не значащими, такими, как обнаженные деревья и неприкрытая грязь на улицах.
«Хоть бы снег пошел, – вздохнула Апа и неожиданно для себя решила: – Если я еще хоть раз увижусь с ним, то не буду ничего утаивать, буду говорить все, что чувствую, что знаю, что хочу знать. Ведь ему все равно на меня наплевать, и поэтому я могу вести себя тоже, как хочу. Лучше уж дурная цель, чем никакой…» – закончила она, но мысль на этом не оборвалась, а продолжилась словно извне прозвучавшими словами:
– Ведь люди большей частью не угадывают своего назначения, и оттого жизнь их не имеет смысла, а нужно так или иначе выразить себя. Да, и потому дурная цель лучше никакой, – произнесла она вслух, испугавшись сама себя.
Апа оглянулась. Одинокий прохожий шел в отдалении, широкая полоса грязи отделяла от нее дома. Она испуганно осмотрелась и только сейчас обнаружила, что идет по какой-то страшной улице, где нет жилых домов, а в воздухе слоями висит сизый смог.
И, заметив проезжавшую маршрутку, девушка взмахнула рукой и села, даже не поглядев на номер.
* * *
После той призрачной встречи на мызе, где Аполлинария едва ли произнесла несколько слов, остальное было только делом времени. Это они чувствовали оба, и судьба гнала обоих на улицы.
Лето в тот год стояло сырое, тяжелое, словно копило всю сухость на следующее, вспыхнувшее пожарами и террором. Низкое небо не поднималось выше куполов Исаакия и давило, пригнетало, мучило.
Аполлинария с утра выходила из дома, порой даже забыв зонт и шляпку, и часами бродила по пыльным, несмотря на дожди, улицам. Скоро ботинки ее становились белесыми от грязи ремонтов, в которых, как в язвах, Петербург стоял каждое лето. На лицо тоже ложилась стягивающая пленка, и хотелось все время пить. Впрочем, теперь на нее уже никто не обращал внимания. Город жил напряжением, каждый освобождался где и как мог и от чего ему было нужно. Каждый действовал на свой страх и риск, но в целом город был захвачен могучим потоком идеи свободы. За год появилась такая масса идей, понятий и знаний, которые раньше не появлялись и в двадцать лет. Общество напрягало все силы, чтобы создать себе новое независимое положение. Как грибы, возникали частные банки, создавались акционерные общества, закрывались казенные фабрики, женщины требовали прав, а Университет – вольности. Россия и столица кипели, словно огромный чан, поднимая со дна не только лучшее, но и всю пену, и всю грязь.
И в этом чаду уже никто не смотрел косо на стройную девушку, едва причесанную, с широко раскрытыми глазами, которая без шляпки и зонта ходила по улице как слепая, все чувствуя – и ничего не видя.
Ноги, помимо воли, приводили Аполлинарию на Сенную, где, как она уже знала из «Времени», находилась его редакция. Мрачный угловой дом, постоянно сырой от близости Канавы, манил ее, как магнитом, и Аполлинария часто стояла, держась за холодный парапет, и ждала, что вот сейчас откроется дверь, и выйдет он.
Он, от которого исходил магический свет, мгновенно преображавший все вокруг. И когда она о нем думала, у нее леденели руки и пылала голова.
Но лето катилось к закату, а встречи все не было. И, чувствуя, что она постепенно сходит с ума, Аполлинария, сама не зная как, взялась за тетрадь давно заброшенных лекций. С обратной стороны коленкорового блокнота вдруг побежали неровные строки о вещах, казалось бы не имевших ничего общего с происходящим. Она вспоминала пансион, его холодные дортуары, учителей, классных дам, прошлые обиды и надежды – и в этом спасалась от угара сегодняшнего дня.
Как-то незаметно набралось семь главок, и рука сама вывела название, так говорившее о ее нынешнем состоянии, – «Покуда». Покуда еще ничего не случилось, покуда еще все впереди, покуда еще можно спасаться в скучных, но понятных обыденностях прошлого…
Но Аполлинария знала, что долго так все равно продолжаться не может. Так зачем же он мучает ее? Ведь она ясно чувствует, что и он с того вечера в гостиной милейшего Андрея Ивановича томится точно так же. Ведь уже тогда, на прощанье, подсаживая ее в коляску Полонского, он сжал ее руку так, что все стало ясно и неизбежно. Так почему же?! Как смеет он тратить себя на какую-то ерунду, какие-то журналы, болезни, когда она ждет, она готова на все? И тонкий яд ненависти незаметно примешивался к безумию ожиданья.
Нет, так не должно быть! Пусть он узнает, как ей плохо, как вынуждена она, жаждая будущего, спасаться в своем прошлом. Пусть ему станет стыдно, горько, больно, как ей сейчас!
Часы в коридоре пробили четверть четвертого. Что ж, если решаться, то сразу. Дай бог, они так заняты своим журналом, что не уходят, как чиновники из департаментов, в три часа пополудни.
Аполлинария уже совершенно спокойно надела свое лучшее платье, пышные юбки которого так подчеркивали неправдоподобную стройность талии, надела шляпку с густой вуалькой и бархатную накидку. Из глубины зеркала на нее глянула незнакомка с расширенными, как у морфинистки, глазами.
Она даже не думала, что скажет в редакции, она хотела только одного: он должен узнать, как ей плохо. Узнать – и прийти.
Отсыревшая дверь подалась с трудом, и в нос ударил запах кошек. Где-то наверху раздались голоса, и Аполлинария стала подниматься по лестнице. Действительно в третьем этаже из-за двери, обитой ждановской желтой клеенкой, слышались восклицания и шум. Она, не задумываясь ни на секунду, толкнула дверь.
Маленькая прихожая была завалена котелками, картузами и в беспорядке составленными зонтами. Пачка газет едва не падала с подзеркального столика, и чадила дешевая лампа.
– Нет, господа, наша почва – это не земля славянофилов, это слияние культуры и народности! – слышался чей-то высокий голос.
– Ах, опять вы за свое, Григорий Петрович, – перебил его другой, глуховатый и на кого-то похожий. – Мы о программе на сентябрь, а не о теории.
Аполлинария подняла вуаль и вошла в комнату. Табачный дым плавал совсем как в студенческой фаланге, только не было женщин, и мужчины выглядели солиднее и старше.