Книга Дерево в центре Кабула - Александр Проханов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все-таки поражаюсь тебе, – сказал Долголаптев, играя стаканом. – Черт тебя дернул пойти в разведку и похоронить свой талант. Тебе на роду было написано высокое художественное призвание, я говорил тебе об этом, ты помнишь? Ты бы мог стать отличным поэтом, до сих пор у меня лежат твои молодые стихи. Или оригинальным исследователем культуры, русской, индо-германской или кельтской. Твои публикации в университетском журнале о народных песнях и промыслах, о мордовской свастике, о марийском солнце, о языческой каргопольской игрушке. Их читали, восхищались. В них была мистика, откровение. Куда ты все это дел? Стал заниматься войной, политикой, проигрышным безнадежным делом. Ты бы мог быть служителем Бога, а стал рабом Системы!
Долголаптев говорил с аффектацией, словно искренне сожалел, соболезновал, но желал больнее задеть. Неужели это был он, Долголаптев?
Маленькая тесная комнатка в Москве у Савеловского, где он, Белосельцев, студент, жил вместе с Аней. Еще не муж и жена, приехали после прекрасного лета во Пскове, где она работала на раскопках, отыскивая в сухой красноватой земле стеклянные бусины, глиняные черепки, бронзовые зеленые кольца. Он привез ее в маленькую милую комнатку, выходящую окном на желтую линялую церковь. Ночью были слышны гудки поездов, стук колес по рельсам. Их частые полночные сборища, когда приходили друзья и каждый приносил свои сокровища, – молодые, недавно добытые истины, торопливые стихи, записанные у деревенских старух крестьянские песни. Их споры о прошлом Отечества, основанные на любви и страсти. Их пытливое стремление понять себя в прошлом Родины, основанное на бескорыстии. Их незамкнутый, открытый для всех союз, где все были равны и желанны. Уставая от речей и стихов, они затягивали старинные песни, хлеборобные, военные, свадебные. Пели часами, вставали из-за стола под утро, неуставшие, помолодевшие, бодрые.
Что разрушило тот дивный союз? Может, он, Долголаптев, влюбившийся в Аню, домогавшийся ее и отвергнутый, когда она в слезах открылась Белосельцеву, и между друзьями состоялось гневное объяснение, ссора, окончившаяся хрупким примирением. Он снова стал бывать у них дома, но не было теплоты и доверия, а одна настороженность. Или наивное чудесное время сменилось другим, и истина, казавшаяся нераздельной и общей, расслоилась, разломилась на несколько разных истин, и каждый унес свою. Их союз расторгся, и всяк пошел в свой собственный путь. Кто заплутал и духовно погиб. Кто утомился и утратил внутренний свет. Кто вернулся к обыденной жизни. Кто, очнувшись от стихов и от песен, погрузился в науки, дела. Кто канул в семью. Кто утонул в утехах. Он же, Белосельцев, расстался с былыми друзьями и через долгую цепь превращений, от глиняных крестьянских игрушек, жемчужных кокошников, северных икон и былин ушел в политику, войну и разведку. Стал офицером, вспоминая о тех временах как о приснившихся.
Теперь в Кабуле, отделенные от комнатки у Савеловского огромными пространствами, пустынями и хребтами, иными интересами и заботами, они сидели, Белосельцев и Долголаптев, былые друзья, не сохранившие и тени дружбы.
– Ты-то зачем явился? – спросил Белосельцев. – Это ведь не твоя тематика. Ты, насколько я знаю, все пишешь о русских царях и князьях. Кабул, ислам, азиатская война – это не твой хлеб.
– Не хотел ехать, упросили, по линии министерства. Налаживать какие-то связи. Дай, думаю, съезжу. Посмотрю на всю эту глупость и дичь, и чем все это может кончиться. Ты прав, это ваш брат, лазутчик, все должен скакать, высматривать и выспрашивать. А художник, романист должен сидеть на месте, за рабочим столом. – Эти слова показались высокомерными и смешными. Белосельцев почувствовал уязвимость Долголаптева, зачем-то, без всякого повода, самоутверждавшегося перед прежним другом, словно между ними сохранилось соперничество. Не было соперничества. Не было состязания умов, талантов, карьер, а только легкое, мимолетное, быстро гаснущее любопытство, недоумение по поводу негаданной встречи.
– О чем же твой новый роман? – вяло спросил Белосельцев.
– Хочется еще раз остановить внимание нашего общества, слишком погруженного в сиюминутность, на той эпохе, когда закладывалась Великороссия, – важно, с готовностью ответил Долголаптев, и эта кафедральная важность и назидательная готовность рассказывать другому о себе, о своей нужной работе опять показались Белосельцеву смешными, указывающими на тайную ущербность. – Мне хочется обнаружить в истории те характеры, что позднее, на протяжении веков, будут строить, просвещать, защищать Россию…
Белосельцев вслушивался не в смысл, а в знакомую, словно читаемую с листа фразеологию. В ту, несколько выспренную, бывшую у них когда-то в ходу лексику, позволявшую с полуслова понимать друг друга, перелетать из эпохи в эпоху, от идеи к идее, дерзко игнорировать общеизвестное, опираться на поэтический домысел. Но тогда была не пустая игра в понятия, а духовный поиск и творчество. И лежали на полу извлеченные из берестяного короба крестьянские белотканые одеяния, алые и черные вышивки, и единым дыханием, так что полегало пламя в свечах, пели: «И где кони…», и лицо Долголаптева, молодое, ликующее, было близким, любимым. Все это Белосельцев вспомнил теперь, но без умиления, а с глухим раздражением.
– Поражаюсь, – сказал он, желая побольнее задеть Долголаптева, – сколько можно паразитировать на былой красоте и величии? А кто будет свидетелем наших дней? Кто поймет сегодняшний грозный процесс? Ведь в прошлом были летописцы, свидетели, добывавшие свой материал, свои разведданные ценой кровавых усилий. Ты презираешь разведчиков, но и тогда были разведчики, которые шли с полками или впереди полков, писали свои разведсводки среди свиста стрел и мечей, и эти сводки назывались «Задонщиной», или «Сказанием о Мамаевом побоище», или «Богатырскими летописями». Преподобный Сергий синхронно с поединком Осляби и Пересвета получал информацию, считывая ее с троице-Сергиевских крестов-ретрансляторов. А ты с безопасного расстояния в три столетия хочешь написать о чужом величии, как о своем. Ты разглагольствуешь о тайне России, но ни разу не побывал на атомной станции, на нефтяной буровой или на подводной лодке в Мировом океане. Боишься железного, не освоенного культурой материала, о который ломаются не то что перья, но целые страны, политические системы. Вот поэтому я и ушел из ваших музеев и фольклорных кружков в разведку. И, поверь, не жалею об этом!
– Да у тебя, я вижу, целая философия собственной несостоятельности! – рассмеялся Долголаптев. – У тебя просто не хватило жизненных сил для творчества, и ты решил заменить его сыском. Зачем городить философию?
– Знаешь, – сказал Белосельцев, почти успокаиваясь, видя достижение цели – ненавидящее лицо Долголаптева, – для того, чтобы сохранить душевный комфорт в такое время, как наше, нужно быть большим эгоистом. Художник, как и пророк, погибает, касаясь жестокой действительности. А ты проживешь долго. Действительность от тебя далеко.
– Все это – дурная риторика. Неужели вы таким языком пишете свои агентурные донесения? Моя мысль проста. Ты бы мог стать писателем, ты им не стал. Мог быть отличным другом, и им не стал. Мог, наконец, стать прекрасным отцом и мужем, но и это с тобой не случилось. Кстати, недавно совершенно случайно встретил на улице Аню. Очень красива. Остановились на пять минут. Конечно же о тебе. Знаешь, она со мной согласна.