Книга Монахиня. Племянник Рамо. Жак-фаталист и его Хозяин - Дени Дидро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы правы, – сказал отец Морель, подняв на меня глаза, которые он держал опущенными в то время, как я говорила.
– Так, значит, в монастырях это случается часто? Бедная моя настоятельница, до какого состояния она дошла!
– Состояние ее плачевно, и я боюсь, что оно еще ухудшится. Она не создана для монашеского звания. Вот что случается рано или поздно, когда противодействуешь своим естественным склонностям; такая ломка человеческой природы приводит к извращенным страстям, тем более необузданным, чем более они противоестественны. Это своего рода безумие.
– Так она безумна?
– Да, она безумна, и это безумие будет усиливаться.
– И вы полагаете, что такая участь ждет всех, кто принял обет вопреки своему призванию?
– Нет, не всех; есть такие, которые умирают, не дожив до этого. У некоторых такой податливый характер, что в конце концов они приспосабливаются; смутные надежды некоторое время поддерживают иных.
– Какие же надежды могут быть у монахинь?
– Какие? Да прежде всего надежда расторгнуть свой обет!
– А если такой надежды уже нет?
– Ну, тогда остается надежда на то, что ворота монастыря когда-нибудь распахнутся, что люди откажутся от безрассудства и перестанут заточать в склеп юные создания, полные жизни; что монастыри будут упразднены; что в обители вспыхнет пожар, что стены темницы падут; что кто-нибудь придет на помощь. Такие мысли роятся в голове, их обсуждают; в саду на прогулке, не отдавая себе отчета, затворницы смотрят, очень ли высоки стены; находясь в своей келье, они берутся за перекладины оконной решетки и без определенной цели тихонько расшатывают их; если окна выходят на улицу, они смотрят туда, если слышатся чьи-либо шаги, сердце начинает трепетать. В тайниках души монахини вздыхают по избавителю; если поднимается переполох и шум от него доносится до монастыря, у них рождаются какие-то надежды; они рассчитывают на болезнь, которая позволит приблизиться мужчине или же создаст возможность поехать на воды.
– Да, правда, правда! – воскликнула я. – Вы читаете в глубине моей души. Я питала, я еще питаю такие иллюзии.
– А когда, поразмыслив хорошенько, они утрачивают эти иллюзии, – ибо благотворное опьянение, которым сердце туманит разум, время от времени рассеивается, – тогда они видят всю глубину своего несчастья, начинают ненавидеть себя, ненавидеть других, плачут, стонут, кричат, чувствуют приближение отчаяния. Одни монахини бросаются тогда к своей настоятельнице, припадают к ее коленям и ищут у нее утешения; другие простираются ниц в своей келье или перед алтарем и призывают на помощь небо; третьи рвут на себе волосы и раздирают одежды; четвертые ищут глубокий колодец, высокие окна, петлю и иногда их находят; пятые, промучившись долгое время, теряют человеческий образ и подобие и навсегда остаются слабоумными; иные же, болезненные и хрупкие, томятся и чахнут; у некоторых мутится разум, и они впадают в бешенство. Наиболее счастливые – это те, которые способны воскрешать в себе свои прежние утешительные иллюзии и лелеять их почти до самой могилы: жизнь этих монахинь проходит в смене заблуждений и отчаяния.
– А самые несчастные, – добавила я, тяжело вздыхая, – это те, которые последовательно переживают все эти состояния. Ах, отец мой, на свое горе я слушала вас!
– Почему же?
– Я не знала себя; теперь я себя знаю, мои иллюзии скорее исчезнут. В минуты…
Я собиралась продолжить, но тут вошла одна монахиня, потом вторая, потом третья, четвертая, пятая, шестая – уж не знаю, сколько их собралось. Разговор стал общим. Одни смотрели на духовника, другие слушали его молча, потупив взор, многие, перебивая друг друга, засыпали его вопросами; все восторгались мудростью его ответов, я же забилась в угол и впала в глубокое раздумье. Посреди этих разговоров, во время которых каждая из сестер старалась выказать себя с наилучшей стороны и тем привлечь к себе внимание святого отца, послышались чьи-то шаги; кто-то медленно приближался, останавливаясь на пути и тяжело вздыхая. Все прислушались, и несколько монахинь прошептали:
– Это она, это наша настоятельница.
Все смолкли и уселись в кружок. Это в самом деле была наша настоятельница. Она вошла. Ее покрывало спадало до пояса, руки были скрещены на груди, голова опущена.
Прежде всего она заметила меня, сразу же высвободила из-под покрывала одну руку, закрыла ею глаза и, слегка отвернувшись, другой рукой сделала всем нам знак удалиться. В полном молчании мы вышли; она же осталась одна с отцом Морелем.
Я предвижу, господин маркиз, что вы составите себе дурное мнение обо мне; но если я не постыдилась совершить поступок, стоит ли краснеть, признаваясь в нем? Да и как пропустить в моем повествовании событие, которое отнюдь не осталось без последствий? Надо сказать поэтому, что у меня очень странный склад ума. Когда я касаюсь вещей, способных вызвать ваше уважение или увеличить ваше сочувствие ко мне, я пишу – хорошо или плохо, но с невероятной быстротой и легкостью, на душе у меня радостно, слов не приходится искать, из глаз текут сладостные слезы, мне кажется, что вы тут, рядом со мной, что я вижу вас и вы меня слушаете. Если же я вынуждена, напротив, показать вам себя в неблагоприятном свете, мысль моя затруднена, я не нахожу нужных выражений, перо еле движется, все это отражается даже на самом почерке, и я продолжаю писать, но втайне надеюсь, что вы не прочтете этих мест. Вот одно из них.
Когда все наши сестры разошлись… «Ну и что же тогда вы сделали?» Вы не догадываетесь? Нет, вы слишком честны для этого. Я спустилась на цыпочках и тихонько встала у дверей приемной, чтобы услышать их беседу. Это очень дурно, скажете вы… О да, бесспорно, это очень дурно, я сама себе это говорила. И мое смущение, предосторожности, принятые мною, чтобы не быть замеченной, ежеминутные остановки, голос совести, побуждавший меня при каждом моем шаге повернуть обратно, – все не позволяло мне в этом усомниться. Однако любопытство восторжествовало, и я пошла вперед. Но если дурно подслушивать разговор двух лиц, предполагающих, что они одни, то, быть может, еще хуже передавать вам этот разговор. Вот еще одно место из моей исповеди, написанное в надежде на то, что вы его не прочтете. Я знаю, что на это рассчитывать нельзя, но все-таки хочу этому верить.
Первые слова, услышанные мною после довольно долгого молчания, заставили меня содрогнуться. Вот они:
– Отец мой, я проклята Богом…
Постепенно я успокоилась и стала слушать. Завеса, которая скрывала нависшую надо мной опасность, разорвалась, но тут меня позвали, пришлось идти, и я ушла. Увы! Я слышала слишком много. Какая женщина, господин маркиз, какая чудовищная женщина!..
На этом воспоминания сестры Сюзанны обрываются, и дальше следуют лишь краткие наброски, которые она, по-видимому, собиралась использовать, продолжая свое повествование. Настоятельница, как видно, сошла с ума, и ее бедственным положением следует объяснить приводимые мною ниже отрывки.
* * *
После исповеди наступило для нас несколько спокойных дней. Радость вернулась в общину. Мне по этому поводу говорили немало лестных слов, которые я с негодованием отвергала.
Настоятельница перестала меня избегать. Она смотрела на меня, и, по-видимому, мое присутствие более не смущало ее. Я же старалась скрыть от нее отвращение, которое она во мне возбуждала с той минуты, когда я, движимая любопытством, к счастью или на беду, ближе ее узнала.
Вскоре она замкнулась в себе, отвечала только «да» и «нет», бродила одна, отказывалась от пищи. Потом пришла в возбужденное состояние, у нее началась лихорадка, за лихорадкой последовал бред.
Когда она лежала в своей постели в полном одиночестве, ей казалось, что она видит меня; она разговаривала со мной, просила подойти ближе, обращалась ко мне с самыми нежными словами. Заслышав мои шаги около своей кельи, она восклицала:
– Это она проходит мимо! Это ее походка, я узнаю ее. Позовите ее!.. Нет, нет, не надо…
Как ни странно, она никогда при этом не ошибалась, никогда не принимала за меня другую монахиню.
Внезапно она разражалась хохотом, а через мгновение заливалась слезами.
Наши сестры молча стояли вокруг нее; некоторые плакали вместе с нею.