Книга Московская старина: Воспоминания москвичей прошлого столетия - Юрий Николаевич Александров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его рассказы из греческой и римской истории увлекали нас. Помню очень хорошо, как он однажды читал нам «Слово о полку Игореве» в переводе Гербеля. Какое мы получили наслаждение! Как прекрасен казался нам в эти минуты милый Алексей Александрович! Он словно разбудил нас, словно новый мир открыл нам, указав, что есть более высокие интересы в жизни, чем коммерческие, что душа живет не одними расчетами и что есть книги поважнее бухгалтерских. Кстати, учителя бухгалтерии мы не любили. Мы изучали две бухгалтерии: русскую в пять книг и итальянскую в девять книг, и в жизни и та и другая оказались или совсем непригодными или очень мало пригодными.
Остальные учителя были таковы: один, например, не столько спрашивал учеников, сколько допрашивал, причем тыкал табакеркой в грудь. Другой, но это в другом отделении, при неточном ответе ученика орал: «В зубец!», «В мордец!», «В скулец!» — и лез на ученика с кулаками. Но ученики обожали его. Он никогда никому не поставил плохого балла, помогал ученикам, заступался за них и как учитель был прекрасный. Несмотря на его крики и кулаки, он никогда никого пальцем не тронул. Даже ученики и не его класса любили его, находя в нем и в Градобоеве своих защитников.
В общем из училища выносилось немного научных знаний, и приходилось их дополнять самообразованием или частными уроками.
Через две недели мы ходили в свою баню, которая находилась у пруда. Будили нас для этого в четыре часа утра криком, как и всегда: «Дети, вставать!», тут еще прибавлялось: «В баню!» Каково было детям от восьми до четырнадцатилетнего возраста вставать так рано! Да и вообще-то мы плохо высыпались. Давали нам кусочек мыла с обыкновенный кусок сахару и натискивали нас в небольшую, жарко натопленную комнату так, что рукой трудно было шевельнуть, а ходить надо было через головы других. Голову мы должны были мыть сами. Терли же нас дядьки по очереди. Ляжешь на спину — раз! «Перевернись!» — кричит дядька. Перевернешься. «Два-а! Готово!» Дядьки же и окачивали нас. Белье нам давали холстинное и грубоватое, но безусловно чистое. Носильное белье меняли мы раз в неделю, а наволочки и простыни — через две недели.
За училищем вдоль той же Калужской улицы находились две больницы; одна из них именуется Городская, а другая — Голицынская.* За ними шли владения богача Титова, нынешние «Титы»,* а далее — превосходный Нескучный сад, с дворцами в нем.
Прежде это место принадлежало графу Орлову, откуда он на роскошно убранных превосходных конях, окруженный многочисленной свитой прихлебателей, гостей и слуг, выезжал на охоту или на прогулку в Петровский парк и Сокольники. Жизнь в Нескучном представляла разливанное море. Орлов жил тогда в Москве; около него группировалось все московское знатное барство. В Нескучном саду гремела музыка, пели песенники, водились громадные хороводы, сжигались блестящие фейерверки, горела иллюминация, устраивались кулачные поединки, в которых участвовал и сам граф, медвежьи бои и травля.
Рогожская застава
Рогожская застава* была одною из самых оживленных застав. Все прилегающие к ней улицы и переулки были сплошь заселены ямским сословием и спокон веков живущими здесь купцами и мещанами. Большинство этих обитателей принадлежало к древлепрепрославенной вере* «по Рогожскому кладбищу». Эта жизнь по-древлепрепрославленному создала особый быт, выработала свои условия; здесь нравы и обычаи резко отличались от остальной Москвы, особенно от ее центра. Пришлый элемент появился здесь только с постройки Нижегородской железной дороги. Новизна, принесенная этими пришельцами, долго не прививалась к старому строю жизни, но в конце концов одолела, и Рогожская, как хранительница старых заветов, рухнула и слилась под давлением духа времени с остальным обществом.
Рогожская Палестина велика — в ней в конце шестидесятых годов было пятьдесят две тысячи коренных жителей, девятнадцать церквей и пять монастырей да еще Рогожское кладбище. Жизнь тогда была здесь замкнутая, постороннему почти невозможно было проникнуть сюда.
Я, уроженец Рогожской, прожил в ней почти сорок лет, насмотрелся на жизнь ее обитателей и сам жил такою же жизнью, пока судьба не выкинула меня на иную дорогу. Жизнь, замкнутая и тихая для постороннего наблюдателя, катилась привольно, широко, согласно нашему понятию о ней, и мы, молодежь того времени, срывали ягодки этой жизни, и мед не только, как в сказке, по усам тек, а и в рот попадал. Эта замкнутость и «ежовые рукавицы» старших и вызывали нас на простор. Да и сами старики, хоть и осторожно, хоть и тайком от других, но жили тоже, пожалуй, не хуже нас. Им, видите ли, можно, а нам — грех. Иной отец семейства так тряхнет мошной, что небу жарко, а мошны были здоровые. Особенно у «Макария»* разгуливали наши почтенные главы семейства, — куда уж нам: мы в шампанском певичек не купали, а жаркими объятиями да горячими поцелуями наслаждались.
Театров бесовских мы не знали, да и знать не хотели; литература для нас была тоже звук пустой. Дальше «Францыль Венециана» или «Гуака, или Непреоборимая верность»* и тому подобных произведений мы не шли, да и то их читали больше девицы — тогда еще барышнями не звали их, — а мы, парни, совсем не брались за книгу.
Сплетни, конечно, ходуном ходили, и немало было греха из-за них, но без этого уж нельзя.
Крепко держали наших девиц домашние аргусы* — так во все глаза и глядели за каждым их шагом. Тяжеловато было нашим девицам, и ходили они с опущенными глазками, как бы выражая сугубую скромность. Сидеть день-деньской за пяльцами да взглядывать иногда на редко проходящих людей в окно, все заставленное геранью, настурцией, резедой, — не особенно весело. Иная, может быть, что-нибудь и прочла бы, да нечего, да еще не велят читать книгу, напечатанную по-граждански, — грех, а читать давно уже знакомый псалтырь — скучно. Запела бы иная песенку, высказала бы, что накипело у нее на душе, да нельзя, — глядишь, или бабушка, или дедушка молятся, либо духовное читают, — помешать можно, в соблазн ввести. Пройтись прогуляться — и думать не смей. Против этого гнета зарождался протест, и девушки спешили замуж, лишь бы вырваться на относительную свободу, оттого у нас и свадьбы не переводились всю осень и зиму. Вот на этих-то свадьбах и улыбалось счастье молодежи, а иногда и «дело» зачиналось, то есть новая свадьба.
По субботам и особенно перед большими праздниками ходили в баню.