Книга Призраки Дарвина - Ариэль Дорфман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шестнадцатого августа 1881 года пароход причаливает в Гавре, где человеческий груз проверяет и одобряет Сен-Илер. Три дня спустя Генри — к тому времени крещенный Генрихом по имени старшего сына Хагенбека! — и его соплеменники сошли на берег в Гамбурге. Но пробыли там недолго. К концу августа парижский «Сад Аклиматасьон» с большой помпой принимает «каннибалов» — уникальный последний шанс увидеть их во плоти (и поедающих плоть) до того, как недостающее звено эволюции исчезнет с лица земли.
Первой, кто покинул состав этой группы, как мы знаем, был малыш Маленькой Матери. Я-то думала, что это была девочка, но по факту оказалось, что четырехлетний мальчик. Возможно, брат Генри. Я представляю, как он себя чувствовал, умирая, как любой ребенок, который болен и даже не знает, что за болезнь убивает его.
Остальные тоже не были в курсе, что существует что-то вроде вирусов. К тому времени, когда они добираются до Берлина, в конце октября, посетив с визитом, если это не слишком иронично, Дрезден, Штутгарт, Лейпциг и Нюрнберг, все уже больны.
Я оторвался от чтения. Кэм закашляла. Она впервые заворочалась с тех пор, как я открыл синюю папку, и кашель казался мне эхом давно умерших легких десяти заложников, словно любимая во сне улавливала мои мысли лучше, чем наяву, когда я с легкостью ее дурил.
Трудно было принять тот факт, что женщина, написавшая все эти слова, корпела над ними с такой элегантностью, прилагая все усилия, чтобы они получались одновременно описательными и лирическими, готовя этот текст под свои «влажные губы», под свой голос. Больно было признавать, что она не помнила ни капли из того, что так старательно собирала.
Я выскользнул из постели и на цыпочках прокрался к ящику, где лежали остальные материалы из Германии и Франции. Целые тонны по большей части неразборчивых записей, дат и хронологий, копии писем на немецком языке, адресованных некой Тее Умлауф (???), вырезки из журналов и газет и несколько книг. Я остановился на двух текстах Карла Хагенбека, один на немецком, другой на английском, его автобиографии. «Звери и люди» значилось на обложке, а на титульном листе ее беззаботным почерком выведены слова: «Для моего Фицроя. Ты сможешь прочесть этот голос из нашего прошлого без моего перевода».
Я полистал книгу и остановился на фотографии Хагенбека. Солидный красивый мужчина лет шестидесяти, заснятый много лет спустя после того, как приказал похитить кавескаров. Прямой нос, широкий лоб, выразительная бородка, глаза, которым удавалось быть одновременно пронзительными и доброжелательными, сочетать деловую хватку с блеском гуманитарных импульсов. Он скорее походил на государственного служащего, чем на человека, который путешествует в Африку в поисках диких зверей.
Неужели этот человек действительно стоит за заговорами, изгнавшими сотни несчастных туземцев с насиженных мест? Он кажется таким… таким… я пытался подобрать подходящее слово. Безобидный буржуа, почти праведник, безупречный, уверенный в себе и своем деле. Но, вероятно, так было со всеми, кто участвовал в этих операциях, и многими другими в моем бесконечном списке, хотя ни один, кроме Пети, не связан узами родства с нашей семьей. Или Кэм обнаружила связь с Хагенбеком? Или Якобсеном? Или капитаном Швеерсом? Ван Гулихом? Или даже самим Вирховым?
Когда я убирал автобиографию обратно в ящик вместе с другими материалами, из нее выпал листок, исписанный рукой Кэм. Мое сердце екнуло. Я научился быть суеверным. После нападения Генри на меня все случайности и совпадения казались наполненными смыслом.
Но это были просто мысли вслух.
Чем мы отличаемся от всех тех зрителей и торговцев? В чем разница между движущимися фигурами индейцев, танцующими медведями и полинезийцами из Диснейленда и теми, кого Хагенбек выставил в своем зоопарке и продал Барнуму и музеям? Когда мы смотрим документальные фильмы об экзотической природе по телевидению или в кино, так ли мы далеки от тех, кто стекался на представления с дикарями в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков? Когда я оплакиваю животных, вывезенных из Африки и Цейлона, причисляю ли я себя к виноватым, учитывая мои опыты на морских свинках, мышах и кроликах в Париже, кроликах с красными глазками и вечно подергивающимися носиками. О, как бы мне хотелось поговорить об этом с моим Роем! Он меня успокоит, милый, мудрый, дорогой Фицрой!
Я вздохнул, обеспокоенный этим идиллическим видением моих добродетелей. Если бы я был таким милым, как она сказала, по-настоящему мудрым, я бы не подошел к телефону в тот день, когда она решила ворваться обратно в мою жизнь, я бы защитил ее от нападок Генри.
Я подвел ее.
Что-то горькое и разрушительное шевельнулось внутри, и потребовалось огромное усилие, чтобы не закрыть синюю папку, которую я не заслужил читать и которую скрывал от нее и от себя из-за страха, который Камилла не проявляла, пытаясь спасти меня. Но папка тянула к себе как магнитом.
Четырнадцатого ноября 1881 года профессор Рудольф Вирхов прочитал лекцию в зале Берлинского зоопарка сотням возбужденных гостей, среди которых большинство были дородными матронами с многочисленными отпрысками. Он посетовал, что две женщины-патагонки и их дети слишком больны, чтобы показывать их, но в течение нескольких часов, как пишет Вирхов в эссе, остальные женщины и четверо мужчин сидели полуголые, постоянно заходясь в приступах кашля и определенно подавленные, глядели на зрителей, слушали слова на немецком языке, в которых описывалось их состояние. Они, кстати, могли бы воспроизводить все эти слова, не понимая их значения,