Книга Черные бабочки - Сергей Волков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– ...Вот вечно так с ними – обколются всякой дряни, а потом их корежит, ломает. Вы не поверите, товарищ следователь, – иной сам так изувечится, руки-ноги себе переломает. Мы его на койку ложим, а он орет благим матом. Ну, этот-то хоть смиренный. О, гляньте, как он руки себе расшиб! Его когда доставили, я думала – избили, наверное, а потом на венку глянула, – и поняла все. Хотела уже побои фиксировать, а раз ломка, то чего тут фиксировать – сам виноват. На койку его положили, укольчик сделали, вот он и оклемывается. Сутки уже.
Голос пропал, затих, и в наступившей тишине зазвучал бас Городина:
– Бутырин! Бутырин, вы слышите меня? Вы, оказывается, еще и наркоман вдобавок. Бутырин, откройте глаза!
Василий с трудом разлепил склеившиеся от гноя ресницы, и сквозь узкие щелки заплывших век разглядел в серо-розовой пелене силуэт стоящего над ним человека. Он захотел что-то сказать Городину, скорее всего, послать подальше – заниматься принудительным сексом со всеми его родственниками, но из изломанного горла вышел лишь хрип пополам с кашлем.
– Ладно, молчите! – досадливо махнул рукой следователь. – Говорить буду я сам, а вы, если хотите сказать «да», ладонью хлопните, мол, «да», а если «нет», то покачайте ею из стороны в сторону, вот так, понятно?
Бутырин хлопнул ладонью по простыне и с удивлением обнаружил, что у него есть рука. Городин, присев на табуретку, начал говорит:
– Вы помните мое предложение, сделанное вам вчера?
Хлопок ладони по простыне – помню.
– Оно остается в силе, но у вас всего два дня, чтобы его принять – именно столько вы пролежите в «больничке»... тьфу ты, в медизоляторе. Вы понимаете меня?
Хлопок – понимаю.
– И что вы надумали? Будем сознаваться?
Городин смотрел не на Василия – на его синюю, распухшую ладонь. Впрочем, ладонью это было назвать трудно. Синяк с пальцами, – так точнее. И он, этот синяк, замер, чуть дрожа, и дрожь, казалось, передалась и Городину.
Василий думал. Мысли, огромные, неуклюжие мысли, похожие на картофелины, кипящие в большой кастрюле, ворочались у него в голове: «Если я соглашусь, меня оставят в покое. Городин оставит. И эти уроды из камеры. Потом будет суд. Мне дадут срок – лет пятнадцать, а может, и меньше. Зона, годы и годы. Возможно, я не доживу до конца срока – мало ли что. Но если я откажусь – меня не станет. Совсем – и сейчас. Или забьют до смерти, или вколют чего-нибудь. В глазах всех остальных я все равно останусь убийцей Шишакова, да еще и наркоманом к тому же. Значит, если я сейчас покачаю ладонью, это будет все равно что самоубийство. Если хлопну – у меня будет шанс, потом, когда-нибудь, доказать, что я не виновен, найти истинных виновников смерти Шишакова и оправдаться...»
– Ну, Бутырин, я жду! – нетерпеливо понукал нависший над Василием человек: – Вы сознаетесь? Да или нет?!
Одно движение ладони, приподнятой над сероватой, пахнущей хлоркой простыней. Либо – «казнить нельзя помиловать», либо – «помиловать нельзя казнить». Безо всяких задачек про запятую. Либо смерть сразу, либо – постепенно, но с шансом.
Хлопок.
Городин довольно рассмеялся, потирая руки. Как и любой на его месте, Василий выбрал шанс...
* * *
Два дня в больничке пролетели, словно одно мгновение. За это время к Бутырину несколько раз заходил Городин, спрашивал о всякой ерунде, а в конце каждого своего монолога – говорить Василий все еще не мог, интересовался, не передумал ли он. Но Бутырин не передумывал, и хлопок ладони по простыне завершал каждую их встречу.
На третий день Василий впервые самостоятельно встал и внимательно обследовал себя.
Да-а, били мастера. Ряды синяков, ушибов и ссадин шли по всему телу, от ключиц до паха, ноги и руки тоже были покрыты темными пятнами кровоподтеков, на голове обнаружилось с десяток скрытых волосами шишек, по-научному – гематом, но это все так, семечки...
Гораздо хуже было с животом – он стал бугристым, пунцово-багряным. Куда не нажми пальцем, тут же следовала вспышка острой боли, словно чья-то рука внутри схватила все эти кишечники, печенки-селезенки, почки-желудки и прочие поджелудочные железы и жала, давила их, выворачивала с корнем, если только есть там, внутри, эти самые корни.
Врачиха, седенькая, тупая и крикливая, хотя по-своему, наверное, и добрая баба, была уверена, что Василий все это наделал себе сам, в припадке наркотической ломки. Кстати, следы от уколов действительно имелись, но Бутырину казалось, что в вены на его руках просто втыкали швейную иголку, чтобы сымитировать наркоманские «дорожки».
Наконец, вечером третьего дня его пребывание в роли больного закончилось, за Василием пришли двое конвойных, и больше он в больничку уже не вернулся...
Сперва его, еле стоящего на ногах, доставили к Городину. Ухмыляясь, следователь выдал Бутырину несколько чистых листов бумаги, и он, корявыми, негнущимися пальцами ухватив ручку, начал писать: «Я, Бутырин Василий Иосифович...» и так далее.
...В Бутырке он попал в большую камеру на двадцать человек и оказался в ней при этом тридцать седьмым. О нем уже знали – сработал «тюремный телеграф». После побоев, «лечения» и дачи признательных показаний Василий находился в каком-то сомнамбулическом состоянии. Его вне очереди уложили на нары у окна, потом старший камеры, рецидивист по клички Мост, идущий на четвертую «ходку», коротко расспросил новосела, что и как. Обозвав Бутырина распоследним лохом, которого «следак развел влегкую», зэк все же посочувствовал:
– Пережить «пресс-хату», парень – это, считай, заново родиться!
Ивээсная «пресс-хата», то есть камера, где сидели «ссучившиеся» «отморозки» и к которым вбрасывали «неколющегося» подследственного, была хорошо известна Мосту, впрочем, как и ее обитатели.
– Лысый и Бугай, как ты их обрисовал – это Шар и Кеня, они по трассе работали, на пару, беспредельники. Тачки, что на юга летом валят, тормозили, мужиков мочили сразу, баб опосля, сам понимаешь. И детей тоже, паскуды. Их, когда взяли, весточка сразу разнеслась по всем зонам – опускать надо козлов вонючих, не хер детей трогать. Вот они и ссучились, на ментов пашут. Мирза – стукач, своих сдал, по наркоте там чего-то, не знаю. Он от пера прячется, гниль. Четвертый – мутняк, про него толком ничего не скажу, он не блатной. У них еще пятый был, по внутреннему массажу спец, кликуха – Клизма, тебе покатило, что его не застал, а то он опетрушил бы тебя по самые гланды. Клизма воспитателем в детдоме работал, сука, ну и пацанов малых трахал, тварь, мать его! Такие на зоне вообще не живут, их сразу валят. А этого, вишь, даже в «пресс-хате» достали! Был такой малый беспросветный, Лениным звали, ага, он кучерявый-кучерявый, сука, точно как Картавый в детстве, на звездочке. Его загребли по-мокрому, он тоже без башни, валил народ пачками, но честно валил, по бакланке, без зверствований. Ну, взяли его, давай, говорят, колись, Ильич. А Ленин им в рожу всем – харк-тфу! Пошли на хер, мол, и все... Тогда этот твой, гладкомордый, следак из прокуратуры, его в «пресс-хату» и кинул. Как Ленин через все шмоны лезвичко прокрутил, ни хрена никто не врубается, однако ж, когда Клизма к нему ночером пристраиваться начал, вывалил ему Ленин все кишки на пол. Замочили и его, конечно, суки... Такая вот история. А тебе, парень, недолго осталось тут париться, месяц – это край-срок. Потом получишь ты годков десять-двенадцать строгача и поедешь или дырки сверлить в трубах большого диаметра, или элемент радиоактивный из камней доставать, или костыли железнодорожные затачивать. Хрен, короче, редьки не слаще. Давай, братан, держись, не тушуйся...