Книга Его звали Бой - Кристина де Ривуар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А лес? — спросила я. — Вы долго пробыли в лесу?
— Три дня. Каждый день я надеялся встретить вас.
Я должна спуститься, нужно найти для него укрытие, настоящее. Конюшня — это ненадежно. Папа слишком часто там бывает, он его узнает. А если кто-нибудь видел его в лесу? Можно спутать смолокура с сосной, которую он обрабатывает, но сам смолокур, застыв неподвижно, слившись с деревом, замечает все и знает все. Не говоря уже о Хрум-Хрум, ее нюхе, сетях, которые она для меня расставляет. Шпионка Хрум-Хрум, упорно барабанившая по ночам в мою дверь два года назад, когда я была в соседней комнате, с ним, в его постели. Я возвращалась к себе через окно, цепляясь за шпингалеты его ставней, потом моих. Крадучись подходила к двери, резко ее распахивала и изо всех сил, всем весом обрушивалась на тень в халате, преследовавшую меня. Мы катались по полу, ей здорово доставалось (однажды, после падения, ей даже пришлось полежать в постели), но после она начинала все сначала, упорствовала. И если по несчастью я забывала запереть дверь своей комнаты на ключ, то находила потом под одеялом миниатюрный флажок, украшенный свастикой. Естественно, я этого так не оставляла, она получала охапки крапивы и терновника с любовными признаниями на импровизированном немецком и подписью: «Обожающий тебя Адольф». Неделю за неделей к ней приходили с почтой письма, в которых ее просили явиться в комендатуру. Ей намерены сделать кое-какие предложения. Не согласится ли она руководить агентурной сетью? Она метала громы и молнии. Грызла за столом свои сухари, желая убить меня взглядом. Спрашивала: что у тебя с твоим немцем, по-прежнему великая любовь? Я отвечала какой-нибудь дерзостью, такова была жизнь, повседневная рутина существования в тесноте и ненависти, мне на это было плевать, но сегодня все иначе, я не хочу, чтобы из-за Хрум-Хрум с ним случилось несчастье. Я выхожу из комнаты, иду по коридору — что происходит? Дом, еще несколько минут назад такой спокойный, превратился в муравейник. На лестнице я сталкиваюсь с солдатами, которые вообще-то здесь не живут. И на кухне солдаты, целая ватага, а этот ублюдок Доходяга отдает им приказания. Что, сегодня война кончается? Откуда прибудут наши освободители (как говорит Хрум-Хрум, выпячивая грудь)? Из Бордо или с моря? Позавчера Горищёк утверждала, что у Сен-Сальена видели американские корабли. Матросы, может быть, уже высадились на берег. Над блиндажами, устроенными в дюнах, сегодня ночью или завтра брызнет гигантский фейерверк. Хрум-Хрум не по душе американцы, ей нужны англичане, и чтобы они, естественно, прошли через Бордо. И чтобы с ними, что еще более естественно, был Жан. Англоманка еще не проснулась. Горищёк тоже. Я ищу Мелани, ее нет ни за кухней, ни в бельевой, нигде. В конце концов я отыскала ее в одном из курятников, на соломе вместе с курами, с красными глазами. Что с тобой, Мелани?
— Они уходят, бедняжки…
— Кто тебе сказал?
— Мсье Курт, он совсем переменился, такой грустный. Он такой ласковый был со всеми, с животными, с жеребенком…
— Где он?
— В поселке. Реквизирует велосипеды, тележки — все, что катится. И даже…
Она плачет. Я оставляю ее в слезах. Все, что катится. А что бегает рысцой? И галопом? Я мчусь в конюшню. Свара занялась утренним туалетом жеребенка, она вылизывает его, наездник смотрит на них, все трое спокойны.
— Послушайте, скоро конец войны. Они уходят — эти, ваши… немцы, уходят из дома, из поселка.
— Скатертью дорога.
— Не смейтесь. Они все забирают. Велосипеды, все. Они Свару заберут. Вы спрячетесь вместе с ней, вместе с ними.
— А вы?
— Я приду к вам. Уходите!
Я даю ему старую папину куртку, шляпу, висевшую среди сбруи Бог знает сколько времени, утратившую форму и цвет. Если б я могла, то украла бы из дому пару леггинсов и очки. Приоткрываю дверь конюшни. Снаружи по-прежнему тихо. Доходяга наверняка еще не кончил отдавать приказы, а мсье Курт еще в поселке, охотится на велосипеды. Воспользуемся этим. Идите за мной. Я настежь открываю дверь. Идите вперед, возьмите Свару. Мимо меня проскальзывают папина куртка и шляпа. Какой он бледный! И эти усы. Я держу жеребенка на лонже, закрываю дверь. Последний раз взглянуть на дом: он как будто все еще спит, ставни закрыты, сейчас наверняка не больше семи часов по солнцу. Уходим из конюшни шагом, спокойно, спокойно, как будто отправляемся на луг. Лишь бы лошади, эти медиумы, ничего не почувствовали. Не разговаривать с ними, гладить, держать жеребенка, как малыша, за шею. Хорошо, что кобыла раскована, иначе бы камешки на дворе выдали ее присутствие. Выйти к пожелтевшей траве под дубами, пойти по первой же тропинке, ведущей к соснам. Ни одна душа не остановит наше бегство, ни одна шавка. Рысцой. Вот долина Фу, ручей, сосны, я должна вернуться домой. Если меня станут искать, отправятся к лошадям и…
— Ну вот. Прощайте. Вы помните Марот? Мурлос? Пиньон-Блан? Спрячьтесь там, в овечьем хлеву, в овчарне, я приду к вам туда.
— Нина…
— Идите лучше не по песчаной тропинке, а по велосипедной дорожке, она усыпана хвоей.
Я вкладываю ему в руку лонжу жеребенка. Разворот. Я не обернусь, чтобы взглянуть на папину куртку или на гнедых лошадей. Сейчас не до головокружений. Не дать себе расчувствоваться. Я возвращаюсь в поселок лугом, позади дома сестер. Слышу вдалеке ропот толпы. Впервые за лето сестра Мария-Эмильена не пришла на наше утреннее свидание: у ограды луга никого нет. И в огороде, в рукодельной мастерской, в приемной, в кухне — никого. Не взяли же они монахинь в заложницы? Заложник: это слово пронзает меня. Папа. Его залитое кровью лицо. Наездник, лошади — тоже заложники? Мне уже не двадцать лет, а сто. Я подхожу к поселковой площади, там базарный день. Машины на газу выстроились перед церковью (у некоторых уже нет стекол, их заменили досками). Есть еще два грузовика с лесопилки Бердуйе; двуколка мясника со старым конем, Пикадором, семенящим артритной трусцой; две повозки, украденные на одной ферме, запряженные мулами и нагруженные чемоданами, ящиками, свертками. И трехколесная тележка безногого Лассю, которую приводят в действие, как насос, рычагом с медной рукояткой. Есть, наконец, местный катафалк, лишенный плюмажа, его потащит осел молочника; его набили провизией, мешками с маисом, караваями желтого хлеба, я разглядела даже окорок. Во внутреннем дворе мэрии я вижу мэра, мсье Дармайяка — с насмешливым видом, в берете набекрень. Чуть поодаль, сидя за маленьким столиком, мсье Курт делает пометки против имен в списке. Жители Нары проходят перед ним, держась с большим достоинством, толкая велосипеды. Он видит меня, подмигивает, машет четырехпалой рукой в знак отрицания. Шепчет: «Никс пферде». Повторяет: «Никс, никс. Я клясться мадмуазель Мелани, шёне Мелани: никс пферде». Так значит, я Мелани обязана этой милостью? Мои лошади спасены, это все, чего я прошу, я говорю «спасибо» и отправляюсь к сестрам. Вся община на площади. Сестра Мария-Эмильена беседует со старой крестьянкой, которую возмущает реквизиция катафалка:
— Что чересчур, то чересчур, сестра. А я-то все деньги откладывала, чтобы оплатить себе пышные похороны… На чем меня теперь на кладбище повезут? На тачке?