Книга Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском - Бенгт Янгфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ту же щедрость проявлял Иосиф по отношению к людям, которые ему нравились или нуждались в его помощи, — даже если их талант не вполне и не всегда соответствовал истинному мнению Бродского о нем. Он сочинял такое количество рекомендательных писем в американские колледжи и университеты, что они перестали производить желаемый эффект, и такое количество восторженных предисловий к изданиям своих друзей и коллег, что они рисковали, как указала В. Полухина, потерять весомость. Владимир Марамзин — «наиболее выдающийся прозаик послевоенного поколения»; Наталья Горбаневская — «один из лучших, если не просто лучший поэт в России сегодня»; Евгений Рейн — «один из лучших поэтов, пишущих сегодня по-русски»; Томас Венцлова — «лучший поэт из живущих на территории империи, маленькой провинцией которой является Литва»; Александр Кушнер — «один из лучших русских лириков двадцатого века», «лучший представитель русской словесности»; Белла Ахмадулина представляет собой «лучшее в русском языке»; и так далее. И западным коллегам Бродского приписывался тот же высокий статус: Чеслав Милош — «возможно, самый крупный поэт нашего времени»; Энтони Хект — «несомненно, лучший поэт из пишущих сегодня по-английски»; Дерек Уолкотт — «выдающийся поэт английского языка».
«Щедрость была, — пишет Милош в статье, написанной памяти Бродского, — существенной чертой его натуры… Он был готов в любой момент помочь, организовать, поощрять». Что касается русских сверстников Бродского, они действительно нуждались в помощи и поощрении. И те, кто жил в Советском Союзе, и те, кто эмигрировал на Запад. В обоих случаях Бродский чувствовал моральный долг помочь им. Иногда он делал это по собственной инициативе, иногда по просьбе или потому, что чувствовал: это ожидалось от него.
Но ситуация была непроста. Авторитет Бродского стоял высоко и до Нобелевской премии, и отказ содействовать мог бы восприниматься как пренебрежение или безразличие. Показателен случай с Василием Аксеновым. Когда Бродский отказался рекомендовать роман Аксенова «Ожог» своему американскому издательству, так как считал его плохим, тот в следующей книге нарисовал карикатуру на Бродского, изобразив его карьеристом, который еще в Советском Союзе готовил свою будущую жизнь на Западе.
Одним из основных положений в эссе «Состояние, которое мы называем изгнанием» является мысль о том, что в сегодняшнем мире есть эмигранты и беженцы с гораздо более тяжкими судьбами, нежели у писателей-эмигрантов.
Вообразим, к примеру, турецких Gastarbeiter'ов, которые бродят по улицам Западной Германии… вьетнамских беженцев, болтающихся на лодках в открытом море или уже осевших где-нибудь на задворках Австралии… нелегальных иммигрантов из Мексики, ползущих по ущельям Южной Калифорнии… Или… корабли, набитые пакистанцами, высаживающимися где-нибудь в Кувейте или Саудовской Аравии в поисках черной работы, которую разбогатевшие на нефти аборигены не желают делать.
Эти люди «исчисляются миллионами, ускользая от статистики, и образуют то, что называется — за неимением лучшего термина или большего сочувствия — миграцией». Какова бы ни была их история или место назначения, «одно совершенно ясно, — заключает Бродский, — они осложняют серьезный разговор о трудной судьбе писателя в изгнании».
Эссе было написано в 1987 году, но осознание привилегированного положения, которым пользуются преследуемые писатели или диссиденты по сравнению с безымянными жертвами политических репрессий, возникло у Бродского задолго до этого. Когда в марте 1964 года его этапировали на Север, соседом по вагону оказался старик, укравший мешок колхозного зерна и получивший за это шесть лет. Его вид и возраст ясно говорили, что он умрет в тюрьме или на пересылке. В отличие от правозащитников, у которых были друзья в Москве, или в Ленинграде, или за границей, готовые подняться на их защиту, у этого колхозника не было никого, кто бы вступился за него: ни отдельные люди, ни Би-би-си или «Голос Америки» никогда не скажут о нем ни слова — по той простой причине, что никто никогда про него не узнает.
«И когда ты такое видишь, то вся эта правозащитная лирика принимает несколько иной характер», — заключает Бродский в интервью Волкову. Фраза эта вызвала негодующую реакцию у многих его собратьев по изгнанию. Но насколько Бродский был убежденным поборником исключительности в вопросах эстетики и искусства, настолько убежденным демократом представал он в вопросах, касающихся общества и политики.
Бродский был крайне чуток к семантическим и фонетическим нюансам речи. Один пример. Мы сидим в ресторане «Гранд-отеля» в Стокгольме. Я заказал себе пиво, но ни пива, ни официанта долго не видно. «Где же мое пиво?» — говорю я раздраженно. «Замечательно! Мое пиво. Так бы русский никогда не сказал». Русское ухо Иосифа поразило естественное чувство собственности в формулировке «мое пиво», показавшееся ему исключительно западным.
[Фото 28. Надпись на итальянском издании стихов Бродского свидетельствует о том, что в его голове сосуществовали одновременно несколько языков…]
Эта чувствительность в сочетании с редким чувством юмора и остроумием заставляла его работающий всегда на полных оборотах мозг производить шутки и каламбуры безостановочно, как на конвейере, и на бумаге, и устно, и в легких жанрах (как, например, стихи на случай), и в серьезном творчестве. (Не все шутки были личным изобретением Бродского, но он любил их цитировать.) «Айне кляйне нахт музик» превращается в «Двадцати сонетах к Марии Стюарт» в «айне кляйне нахт мужик»; Миша Барышников стал Мышью; и фамилия Греты Гарбо была перекроена в менее лестное «Garbage» (мусор); «jetlag» (синдром смены часового пояса) стал «жидляг»; надзор КГБ над советскими гражданами был определен максимой: «На каждого месье — свое досье»; жизнь, «вита», в конце концов стала не «дольче», а «больче»; манускрипт был «анускрипт»; «интервью» — «интервру»; когда я сообщил Бродскому новость о том, что Джордж Буш-старший выбрал своим кандидатом в вице-президенты Дэна Куэйла, он отреагировал молниеносно: «Хорошая комбинация: Bush (куст) — quail (перепел)!» И так далее, включая многое, что не подходит для печати.
Даже на языках, которыми Иосиф не владел или владел хуже, чем русским и английским, он чутко улавливал фонетический и семантический потенциал. Такое словосочетание, как «polizia stradale», то есть «итальянская дорожная полиция», вызвало у него сразу мрачные ассоциации не только из-за слова «полиция», но из-за сходства прилагательного «страдале» с русскими словами «страдать» и «страдания», отражающими результаты стараний людей этой профессии. Более легкомысленную ассоциацию вызвал другой итальянский дорожный знак: «Curve pericolose» («опасные повороты»).
Шведского Иосиф совсем не знал. Однажды, когда мы подъезжали к бензоколонке, он воскликнул: «Что там было написано? Что было написано?» Увидев знак «Infart» (въезд), он прочитал другое слово, более естественное для сердечника. Шведское слово, особенно возбудившее его фантазию, было «Ö» — существительное из одной буквы, изображающее то, что оно означало (остров), окруженное к тому же двумя маленькими северными островками. Архипелаг в одной букве!