Книга Некрополь - Борис Пахор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому я снова подхожу, чтобы услышать экскурсовода. Он рассказывает о чехе, который был профессиональным атлетом, чемпионом по прыжкам в высоту. Что он где-то достал длинный шест, и на самой нижней террасе ему удалось перелететь через проволоку под током и приземлиться среди деревьев на свободе. Разумеется, его схватили. Из-за бормотания туристов я не понимаю, что случилось с парнем. Возможны только два варианта. Что он при падении подвернул ногу и не смог уйти далеко или же что он сразу вскочил и побежал, но его схватили овчарки. Я подошел поближе к толпе. Мужчина, опирающийся на палку, говорит, что чешского парня привели к коменданту лагеря. Тот был очень удивлен его способностями и сказал ему: «Если перепрыгнешь еще раз, будешь свободен!» Хотя парень усомнился, но что он мог, даже вопреки своему убеждению он должен был предпринять попытку, чтобы спастись из этого ада. И действительно он с тем же шестом снова перепрыгнул через высокую проволоку, сквозь которую был пропущен электрический ток. Если бы он только коснулся ее, то его убило бы током. Но эта сокольская[51]ловкость не спасла его от петли. Так держал свое слово немецкий комендант, отмечает мужчина, и сейчас он со своей палкой кажется по-старчески очень наивным. Правда, он говорит это скорее для того, чтобы пробудить в людях чувство протеста, но, однако, он исказил атмосферу, которую создал картиной из своей памяти.
Я думаю о чехе, члене Академического легиона из книги Матичича. Его схватили у Пьявы, а под виселицей он говорил о свободе и о конце мачехи Австрии, потом гордо отказался от помощи и сам надел на себя петлю. Однако веревка оборвалась. Тогда мужественный легионер выпрямился и сказал, что, согласно австрийскому праву, осужденный на смерть освобождается, если веревка оборвалась. Но, конечно, ответ был очень кратким: «Noch einmal aufhängen»[52]. Легионер же опять отстранил палачей, так как не хотел, чтобы они дотрагивались до него. И еще он сказал: «Фу, слепцы, стыдитесь!» Четверть столетия отделяет это «фу» от плевка здешнего повешенного перед эсэсовским комендантом, но характеры действующих лиц этих трагедий нисколько не переменились. Германской кровожадности дважды противостояла рассудительная и спокойная славянская гордость. И действительно, помимо любви, которая, несомненно, занимает первое место, благородное сопротивление несправедливой действительности является самым большим вкладом, который мы можем сделать во имя спасения человеческого достоинства. Способность подняться над жалкой действительностью — великое наследство, которое мы передаем из рода в род, и оно уже настолько вросло в наши гены, что никакая сила не сможет его из нас вырвать. А как замечателен этот образ спортсмена, о котором я сейчас впервые слышу. Значит, все же кто-то попытался разорвать заколдованный круг бессилия и медленного угасания. Кого-то ведь позвали деревья по другую сторону печи. Атлет и его прыжок к свободе. Прыжок к свободе. Хотелось бы побольше поразмышлять об этом. Но ведь вновь и вновь подтверждается истина, что человек, когда он здоров и силен духом, легко утверждается в том, как нужно поступать, но это теряет какое-либо значение тогда, когда он физиологически и душевно изменяется. Соки высыхают в его тканях или вытекают из них, рефлексы постепенно атрофируются, духовно же он все больше погружается в туманную отупелость. Она необходима ему из-за непрерывного сожития со смертью, она спасает его от безумия. Нет, совершенно не имеет смысла углубляться в это сейчас; когда человек становится тенью, его движения растянуты и раскрыты в бесконечность. В этом случае единственно возможным спасением является восстание масс, так, чтобы все оставшиеся искры энергии объединились в волну или лавину. И редкие попытки, о которых я знаю, скажем, в Маутхаузене, были массовыми. Весь барак выбежал ночью наружу и кинул соломенные тюфяки на проволоку под высоким напряжением. Конечно, мало кому удалось пробиться сквозь пулеметы и уйти от псов, все погибли, но спасли свое человеческое достоинство. Но бесплодно размышлять об этом сейчас, совершенно бесплодно.
Я подождал, пока группа туристов отошла, и приблизился к орудию смерти. Не знаю, какая сила заставила меня нажать ногой на педаль, скорее всего, непроизвольное стремление к подражанию, которое, однако, кажется, является одним из основных законов всего сущего. Может быть, мне хотелось понять, каково сопротивление крышки, в какой степени она повинуется нажатию педали. Возможно, меня интересовало, работает ли еще устройство по прошествии двадцати лет. И в то время, как моя нога отрывалась от земли, все во мне восставало против этого и с невидимого дна ко мне приближалось мутное облако, которое появляется каждый раз, когда я оказываюсь перед поступком, совершение которого грозит мне какими-то неясными последствиями. Но я сказал себе, что должен преодолеть деревянный фетиш, сказал себе, что просто выясню, как поддается педаль, насколько ступня должна притиснуть ее вниз. Однако наговор не помог, и, быстро нажав на педаль, я почувствовал ее упругость и одновременно понял, что мне нет никакого дела до этой педали, и меня охватило смутное осознание того, что я слепо вторгаюсь в бездушную оскверненную атмосферу. Я отошел от ствола деревянного журавля и машинально задвигал правой ногой, пытаясь обтереть обо что-нибудь подошву сандалии. Но кругом лежали лишь острые куски белого щебня, густо насыпанные по террасе. Когда же я проходил мимо вагонетки и рельсов, подавленный своим жалким порывом, мне в голову пришла мысль, что ведь нога человека отпустила крышку, так что до нее достали ступни висящего парня. Нет, это была не попытка оправдания наивного поведения, а просто горькое открытие, что на след, оставленный ногой человека, раньше или позже может наступить другая, до тех пор совершенно безгрешная нога.
Сейчас мне следовало бы пойти по направлению к выходу, но я снова оттягиваю время, как внизу, когда не мог решиться начать подъем по лестнице. Смотрю на круто спускающийся вниз холм, и мне кажется, будто я заранее предчувствую ощущение необъяснимой ностальгии, которое охватит меня, когда я буду во внешнем мире. Я на тихом кладбище, на котором жил и откуда уехал в отпуск, а теперь вернулся. Я житель этого края, и у меня нет ничего общего с теми людьми, которые подходят к зарешеченным воротам и очень скоро снова продолжат охоту за новыми приключениями, растрачивать часы и минуты. Для меня здесь стоянка потерянного мира, который расширяется в бесконечность и нигде не может повстречаться с человеческим миром, нигде нет между ними точки соприкосновения. И я привязан к ней, как, может быть, кто-то к пустыне Сахаре, в которой человек становится огоньком среди пламени, а она своей бесконечной пустотой и уничтожающей безграничностью пронизывает его насквозь, так что потом в отдалении он раздвоен и безутешно жаждет нового слияния. Только огонь пустыни чист, песчинки невинны, в то время как здесь человеческие руки бросали поленья в печи, земля этого мира смешана с пеплом. А возможно, совсем наоборот, я не могу отделиться от террас именно потому, что они так замкнуты в себе, что я могу объять их одним-единственным взглядом. Тут нет разбросанности, как в других лагерях, и ничто никуда не уходит и не расширяется. Все обозримо. Все разумно устроено, и взыскательные хозяева милостиво врезали в гору ступени, чтобы можно было без труда спускаться к своему жертвенному огню. Не знаю. Не знаю, чего мне не хватает. Во всяком случае я, как и другие, выйду через зарешеченные деревянные ворота и унесу с собой глоток этого воздуха в свою каждодневную суету. А может быть, что моя нерешительность возникает из потребности вместе с тишиной этого воздуха взять сейчас с собой еще что-то. Что-нибудь, что не уничтожило бы видения, но отняло бы у него его почти сновидческую силу. Но мне нечего взять. И помимо всего, меня это посещение, внесшее крупицу смысла в бесцельность моих человеческих дней, сейчас, хоть я и не выношу этого, еще как-то сподвигло почтить память погибших. И пусть так будет. Пусть будет хотя бы данью памяти душам угасших товарищей. Ни одного живого ростка здесь нет, который бы я мог взять с собой. Ни одного откровения. Сейчас мне вновь становится ясным, что невозможно существование доброго божества, которое было бы вездесущим и при этом оставалось бы немым свидетелем перед этой трубой. И перед газовыми камерами. Нет, если есть какое-то божество, то оно слито с предметами, с землей, с морем и с человеком, оно не знает и не может знать различия между добром и злом. А это опять-таки означает, что только человек может привести в порядок мир, в котором живет, может изменить его так, что в нем станет возможно воплотить больше хороших, чем плохих мыслей. Тогда мир был бы, по крайней мере по человеческим меркам, более приемлем. Тогда человек приблизился бы к идее доброты, о которой мечтает с тех пор, как осознал свои способности. Тогда бы он стал ближе к образу доброго божества, рожденному его сердцем. Ну, а теперь мне пора уходить, мне нечего взять с собой из этого заколдованного круга из ржавой колючей проволоки.