Книга Воспоминания еврея-красноармейца - Леонид Котляр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восстановили его в партии только в 1938 году. К этому времени мне исполнилось уже шестнадцать лет, а я все еще не был комсомольцем. На вопросы школьного комсорга Николая Никифоровича Овчаренко, почему я так долго откладываю вступление в комсомол, мне приходилось отвечать уклончиво. И только теперь я смог объяснить комсоргу: я ждал восстановления в партии моего отца. При поступлении в комсомол необходимо было рассказывать свою биографию на общешкольном комсомольском собрании и надо было сообщить о том, что мой отец исключен из партии, а там еще будут задавать разные вопросы, почему и за что… Николай Никифорович моим объяснением удовлетворился и на стандартном бланке заявления поступающего первым написал мне рекомендацию.
К этому времени закончил Текстильный институт в Харькове мой самый младший дядя Сема (он был старше меня всего на восемь лет). Его назначили главным инженером трикотажной фабрики в Прилуках. Сема (Самсон) первым в нашей семье получил высшее образование, но в партию не вступил, потому что считал Сталина бандитом, а Политбюро — его бандой. Он часто бывал в Киеве и часами спорил с отцом, объясняя ему, какой «социализм» строит Сталин и во что он превратил народ Советского Союза.
Я иногда бывал свидетелем дискуссий отца и дяди Семы, слушал неубедительные возражения отца, которому просто не хватало духу согласиться с младшим братом и посмотреть в глаза горькой и страшной правде. Но, соглашаясь мысленно с аргументацией моего дяди, я оставался патриотом Страны Советов и верил в построение социализма, считая диктатуру Сталина временным явлением, которое раньше или позже удастся преодолеть.
Вторично отец был исключен из партии в 1949 году, в разгар борьбы с космополитизмом. На этот раз его обвинили в потере бдительности, которая выражалась в том, что он имел неосторожность ответить на письмо своего брата из Америки, уехавшего туда вместе со старшей сестрой от преследований мачехи еще до революции. Старший брат-американец очень хотел знать, уцелел ли брат Исаак и его семья после Холокоста и страшной войны в Европе. Естественно, не ответить на такое письмо было невозможно. И отец снова провинился перед партией «в ответственный период борьбы с космополитизмом». Правда, горком партии его сразу же восстановил в ее рядах, видимо, потому, что абсурдность выдвинутого против отца обвинения была очевидной. Однако все это исключение и восстановление, вероятно, было так и задумано с самого начала, потому что восстановили его, не отменив абсурдного решения райкома партии, — отца как бы помиловали, простили «потерю бдительности», зато взяли с него обещание переписку с Америкой немедленно прекратить и никогда впредь не возобновлять. Отец обещание сдержал, как бы заживо похоронив брата и сестру.
Жизнь на два дома — в Козельце и Киеве — в течение трех с половиной голодных лет довела нас до уровня полной нищеты даже по тогдашним советским понятиям. Тем более что наша семья пополнилась: отец и тетя Таня поженились, и осенью 1935 года мы уезжали в Киев с девятимесячной сестренкой.
В самом начале этих записок я упомянул о том, что смолоду моей мечтой, целомудренной и страстной, был театр. Возникла эта мечта не на голом месте. Я уже писал о детях мансарды — моих соседях и друзьях, вместе с которыми мы, отмечая советские праздничные даты, «украшали к празднику коридор». Во всем этом я принимал самое активное участие, корпел над изготовлением наглядной агитации, потому что наш лидер Боря Гусовский и мой друг Аарон Бабиченко (см. главу «Последняя пуля») более склонялись к генерированию идей, общему руководству и прибиванию этой агитации к стенам коридора.
Так вот, одной из самых гениальных идей Бори было создание в коридоре («на коридоре», как мы говорили) собственного театра.
Предполагалось, что играть в спектакле будем мы все, кто уже может чувствовать себя на сцене действующим лицом и осознать, что от него требуется. Текста пьесы не было — мы должны были довольствоваться сюжетом, устно и с большим темпераментом изложенным Борей (при этом глаза его горели, он становился значительней и даже выше ростом).
Вот этот сюжет. Из какого-то порта какого-то континента отправляется в Америку океанский пароход «Луиза». Пассажиры корабля — сплошь богатые буржуи, а капитан угнетает интернациональную команду матросов, среди которых — и негры, и китайцы. Один из матросов (Боря Гусовский) объясняет команде, что на земле существует Россия — свободная страна — и нет больше причин терпеть унижения и гнет несправедливого капитана (Аарона Бабиченко). Под руководством матроса-революционера команда взбунтовалась, подняла на мачте красный флаг, выбросила за борт (см. фильм «Броненосец «Потемкин»») капитана и всех буржуев и взяла курс на Советский Союз. Торжествующие матросы на палубе поют:
«Там в заливе,
Где море сине
И голубая даль,
Есть Россия —
Свободная страна,
Всем примером Служит она…»
Сильнее всех театральная идея воспламенила меня, потому что я был болен театром чуть ли не с младенческого возраста. Мне исполнилось всего четыре года, когда родители взяли меня с собой в театр на вечерний спектакль. Запечатлела моя душа, как долго родители умоляли билетершу пустить их в зрительный зал с маленьким ребенком, как под аккомпанемент родительских обещаний, что я буду сидеть тихо, я молча утирал слезы, катившиеся у меня по щекам и ставшие, быть может, последним веским аргументом в нашу пользу. Я не запомнил названия спектакля, помню только, что на сцене были настоящие кони, красочные декорации, яркие костюмы на украинских казаках и сабли, которые казаки то и дело пускали в ход или решительно за них хватались и обнажали в момент драматического напряжения. Спектакль шел в помещении нынешнего театра им. Франко, домой мы возвращались на извозчике, в быстроходных санях, укрытые медвежьей шкурой, увлекаемые стройной лошадкой в красивой упряжи по сверкающим под фонарями заснеженным белым улицам между рядами снежных сугробов. Мне совсем не хотелось спать и не хотелось выходить из волшебных санок, когда они остановились у нашего парадного и отец взял меня на руки.
А летом по соседству с нами за кирпичным забором на пустыре соорудили стадион и летний театр клуба «Пище-вкус», принадлежавшего профсоюзу пищевиков. По вечерам, каждую субботу и воскресенье, в кирпичном заборе открывалось манящее ярким светом окошко с лаконичной надписью «касса», где продавали билеты на спектакль, объявленный в афише. Я же, видевший афишу еще днем (случалось, я видел, как ее прикрепляли к забору), загорался неистовым ожиданием, сравнимым со страстью влюбленного. Мне казалось, что время остановилось, что солнце никогда уже не приблизится к горизонту, а день никогда не кончится. У меня пропадал аппетит, нервы напрягались до предела: я боялся, как бы чего-нибудь не случилось. А вдруг пойдет дождь (театр был под открытым небом, и только сцена, хорошо оборудованная, была под крышей), а вдруг папа поздно вернется с работы (никогда такого не случалось!) или не откроется касса… Театр стал моей мечтой, моей самой волшебной сказкой, моей болезнью.
Поэтому легко себе представить, как загорелся я идеей поставить на коридоре спектакль. Идея эта умерла бы, едва родившись, если бы не я. Ей просто суждено было угаснуть, как и многим другим идеям, рождавшимся в горячей голове Бори Гусовского. Спектакль требовал сцены, освещения, декораций, костюмов… Но ничего этого не было, и невозможно было представить, откуда все это возьмется; хотя бы даже — где отвести место для сцены в коридоре, ширина которого не достигает и трех метров в самом широком месте? Если учесть постановочные возможности, которые, с любой точки зрения, равны были нулю, а также амбиции Бори и Аарона, обратно пропорциональные этим возможностям, то нетрудно вообразить, сколько изобретательности, энергии, трудов и убеждений нужно было употребить, чтобы давать все новые и новые импульсы многократно замиравшему процессу осуществления постановки. Мне было «больше всех надо». Поэтому я был основным и почти единственным художником-постановщиком, и художником по костюмам, и заведующим постановочной частью… Не подумайте, что мои старшие товарищи, Боря и Аарон, были бездарными людьми.