Книга Сидр и Рози - Лори Ли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И каждое утро, на заре, я замирал в благодарном трансе. Вдыхал ароматы комнаты, впитывал ее особенности — запах воды в кувшине, пыли в углах, аромат стекла и бумаги, сухих камней, удерживающих подоконник, пчел, атакующих листья герани, сосны карандаша, лежащего возле моей кровати, свечного огарка и огня, бегущего по щепе. Но я также чувствовал, даже не видя, какое оно, наступающее утро: знал направление ветра, качаются ли деревья, вышли уже коровы в поле или нет, открыта калитка в саду или закрыта, покормлены ли уже куры, вес облаков в невидимом мне небе, точную температуру воздуха. Лежа в постели, кожей чувствовал всю долину, который час, время года, погоду — я возвращался к жизни. Некий тип пантеистического величия делал меня единым целым с деревней, так что я чувствовал себя разделяющим ее предназначение; и, омытому лихорадкой, холодному, как лед, но живому, мне казалось, что я никогда не утеряю этого единства…
Позже, напевая, по лестнице поднималась Мать с моим завтраком, оживленная, как встрепанный ветром жаворонок.
— Я сварила тебе яйцо и сделала вкуснющую чашку какао. И тоненький кусочек чудного хлебушка с маслом.
Свежесваренное яйцо имело вкус согретой солнцем манны небесной, какао пенилось и испускало пар, а ломтик хлеба, отрезанный специально для больного, был таким тонким, что сквозь него видна была тарелка. С виноватым видом я жадно съедал все, пока Мать поправляла постель, потом давала мне карандаш и блокнот для рисования, четки и игрушки и усаживалась рядом, чтобы поддержать рассказами о грядущих радостях.
— Я собираюсь пойти в Строуд и купить тебе коробку красок. И, может быть, коробочку монпасье. Все спрашивают о тебе. Даже мисс КОЭН! — представляешь.
Мать смотрела на меня с гордостью. В ее взгляде светилась одна любовь — он ведь просто не способен делать ничего дурного. Когда я поднимусь, мне не придется колоть дрова для печи, и никто не будет сердиться на меня за это целый месяц. О, благословенная слабость, которая поглотила меня тогда. О, счастье быть постоянно и навсегда больным…
Пневмония — та болезнь, которая была знакома со мною лучше других, и я выстроил из наших отношений целое драматическое действо. Но в некоторых случаях она была не единственным моим оружием; я также собрал в союзники и менее значительные заболевания, перепробовав их за довольно короткий период из нескольких лет. Вот приблизительный букет — опоясывающий лишай, ветрянка, свинка, корь, стригущий лишай, аденоиды, носовые кровотечения, гниды, отит, боли в желудке, расстройство вестибулярного аппарата, дистрофия, скарлатина и глухота после простуды.
А затем, видимо, чтобы завершить круг, я получил сотрясение мозга. В один из черных, как смоль, вечеров меня сбил велосипед. Две ночи я пролежал без сознания. К тому времени, когда выкарабкался, весь побитый, в болячках, одна из моих сестер влюбилась в моего велосипедиста — симпатичного молодого незнакомца из Шипскомба, который заодно сбил и мою Мать.
Но детство, усложненное бесконечными лихорадками и сотрясением мозга, подтвердило одну бесспорную истину: если бы я имел хрупкое здоровье, то наверняка бы умер, поэтому никто не сомневался в моей выносливости. То были дни, как я уже говорил, когда дети увядали очень быстро, когда мало что можно было сделать, если были поражены легкие — давали лишь жженый каменный уголь и молились. В тех холодных коттеджах, с их сочащимися влагой стенами, сырыми постелями и холодными полами, дети заболевали и умирали в течение года, выживали лишь сильнейшие. Я не был сильным, просто оказался выносливым, закаленным всеми своими бедствиями. Но иногда, когда забываю о своей выносливости, то чувствую, как близок был к тому, чтобы последовать зову ушедших.
Может показаться странным, но не болезнь, а несчастный случай наиболее глубоко повлиял на меня, как мне кажется. То дуновение в ночи, которое вывело меня из бессознательного состояния, оставило, кажется, навсегда свою отметину, накинув тень мрачности на мое чело и открыв зловещую дверцу у меня в мозгу. Дверцу, через которую меня регулярно стали посещать некие посланцы, чьи слова спасают. Но всю красоту слов я никогда не могу ухватить, это оставляет во мне печаль, экзальтацию и панику…
Наша семья считалась огромной даже по стандартам тех дней, и особенно богато мы были одарены дядями. Но не так сильно поражало их количество, как манера вести себя, которая превращала их для нас, мальчиков, в легендарные фигуры, а девочек заставляла страдать и волноваться за них. Дядя Джорж — брат нашего отца — был худым, усатым бродяжкой, который продавал на улицах газеты, ходил почти всегда в лохмотья и, как говорили, потерял свою удачу в погоне за золотом. А со стороны матери было еще пять дядьев; коренастые, очень земные, сильно пьющие мужчины, которых мы любили и которые были героями нашей юности. Мы липли к ним со всей силой привязанности, мы испытывали гордость за них — надеюсь, они тоже не разочаровались в повзрослевших племянниках.
Дедушка Лайт, который имел самые красивые ноги среди всех кучеров Глочестера, растил пятерых своих сыновей в окружении лошадей; и они во многом унаследовали его талант. Двое сражались против буров; и все пятеро служили в кавалерии во время Первой мировой войны, где они умудрились выжить в бойнях при Монсе и на Ипре, удачно нашли свою дорогу через несколько других сражений и вернулись, наконец, к мирной жизни, хотя тела их и были нашпигованы шрапнелью. Мои первые воспоминания о них — это привидения в хаки, приезжающие домой на побывку с войны — квадратные, огромные, в обмотках, сладко пахнущие кожей и овсом. Они появлялись, как герои, в ореоле войны; они спали, как мертвые, целый день; затем чистили сапоги, драили пуговицы и снова возвращались на войну. Это были мужчины большой силы и кровавых подвигов, кулак их целился во врага. Они являлись всадниками ада и апокалипсиса, каждый казался нам получеловеком, полуконем.
Не раньше конца войны это братство мстителей разделилось в моей голове, так что я смог воспринимать каждого отдельным человеком и узнать, наконец, кто есть кто. Сыновья Джона Лайта, пять братьев Лайт, во многом создали местный колорит, будучи почитаемы за свою необузданность, силу рук, за неторопливый, склонный к хвастовству, ум. «Мы вышли из старинного рода. Мы занесены в книгу Гиннеса. Ведь сказал Всемогущий: "Да будет свет",[2]и было это задолго до Адама…»
Все как один, братья были взращены, чтобы стать кучерами, чтобы продолжать дело своего отца; но Армия вывела их в другой мир, и к тому времени, когда я стал достаточно взрослым, чтобы понимать, что они собою представляют, с лошадьми работал только один, остальные пошли по другим дорогам; один работал с лесом, другой — с моторами, третий вошел в корабельное дело и последний строил канадскую железную дорогу.
Дядя Чарльз, самый старший, больше всех был похож на деда. Он имел такое же длинное лицо и прекрасные ноги в гамашах, такой же медленный, тяжелый голос с глочестерскими басовыми нотками, такой же запах табака вился вокруг него. Он рассказывал нам длинные истории о войне и терпении, о работе с лошадьми в топях Фландрии, о чуде умудриться выжить на поле боя, которое презирает показной героизм. Он излагал свои рассказы с юмором, хотя сохранял при этом каменное лицо холодной самоуверенности знания, поэтому преодоление трудностей в каждой из его историй о дилемме жизнь-смерть представлялось не более, чем ловкой победой в картах.