Книга Дерись или беги - Полина Клюкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стали ушивать баб-Катин плащ и устраивать Вальке примерки. «Мне-то он уже куда, — рассуждала баб Катя, — я уж, может, и на улицу-то больше не выйду». Мой неугомонный папа, когда увидел наше занятие, сразу нашел ключи от дедовского сарая и отправился на поиски необходимых ему вещей — топора, пилы, тачки. Вернулся он только после полуночи с прялками и лаптями, чугунками и разными часиками. Теперь дом напоминал музей ваяния и зодчества, а у папы восторженно сияли глаза. Мы знали, что у всего этого барахла были когда-то свои хозяева, и потому с этих пор лучшим занятием было воображать судьбы этих предметов.
— Шуточки, думаете? — Бабушка взяла прялку и стала стирать с нее пыль.
— А чё, призраков надо бояться? — мы с мамой стали изображать прядущих девиц.
— Сядьте-ка ближе, расскажу вам чего.
С того дня мы стали бережнее относиться ко всему хламу, который папа притаскивал в дом. В каком именно году, бабушка уже и не помнила, поселилась в нашей деревне приезжая Павла. Местные хлопцы, женатые и не женатые, во главе с красавцем Костей сразу стали утаптывать садик под ее окнами. Таскали ей на гостинцы подсолнухи и зазывали на свидания. Но Павла песен не пела, кос не плела и на свидания не ходила. Целыми днями она пряла и вскоре по селу поползли слушки: мол, девка — ведьма, и если спрядет что да на тебя наденет — тут же и подохнешь!
Однажды в Иванов день Павла не пришла в церковь. Люди стали браниться: молодая, а порядкам не следует. Потом, под вечер, к Павле пришла Аннушка, тучная старуха, вскормившая своих семерых и соседских четверых. За это ее в деревне и уважали, хотя чаще боялись. Похотливого мужа Костю она так могла коромыслом отделать, что тот потом неделю не глядел на баб. Пришла и давай угрожать. А Павла, рассказывала бабушка, девица не из пужливых была.
В ту пору деревня наша была в составе Осинского уезда. Там же образовалась и Иштеряковская волость, где собаки и сегодня только на татарском и лают. Ни одного русского там не было. Зато Воскресенск наш был только русским, собрал в себе жителей берегов Ирени и Тулвы, отколупнулись они от всех прочих татар и даже сумели свою церковь построить. С тех пор, кроме одного на всех участкового, ничего нашу деревню с Иштеряками, Бикбаями, Барсаями и Мерекаями не связывает.
Вечером по берегам высыпали все жители уезда. Жгли костры и, взявшись за руки, прыгали через огонь. Увидев тут же и Павлу, все вдруг заохали и зашептались, и только моя бабушка, ей было тогда не больше десяти лет, взяла Павлу за руку и повела в хоровод. Песня тут же стихла, за ней появились ряженые. Из воды выскочил одетый в русалку мужик, выскочил и давай девок пугать. Затаскивает их в воду, а они его матом и визгом. Толкают русалку: «Убирайся, нечисть, мужа испортишь, урожай нам погубишь!» А пуще всех Аннушка навалилась, колотит русалку по башке и прикрикивает: «Ты, нежить, проказу-то тут не сей, не дадим тебе надругаться над мужиками!» Так русалка и повалился на землю, скрючился и застонал. А Аннушка сразу к Павле: видишь, Пашенька, как с нечистью мы справляемся?!
Вся деревня той ночью не спала. Мужики Костю искали, а бабы занимались одним общим делом: тушили Павлину избу. А когда потушили — поняли, что зазря. Павлы в избе все равно не оказалось. Будто она в ней и не жила.
После нашего ухода пришла Дина с баночкой варенья, и они с бабушкой остались вдвоем. Мы быстро забрали Вальку с собой, чтоб напоить ее чаем в нашем дворе из нашего «сапожного» самовара. Выложили в тарелку купленную у нее сметану, достали магазинного печенья и снова сели кормить комарье. Мы с папой, правда, не очень-то разговаривали с Валькой, тем у нас как-то не находилось, зато мама сидела с ней всю оставшуюся ночь.
— Валь, я в детстве была точно как ты, — мама грустно грызла печенье и пыталась рассмотреть в Валькин взгляд, безучастный, пустой.
— Помню-помню.
— А потом ты уехала в город, и каждый приезд твой был для меня праздником. Как-то на Новый год привезла мне маленькие лакированные шашки, и в первый же вечер мы посеяли четыре штуки. Я начала рыдать, а ты взяла и заменила их колпачками от маминых лекарств.
— Помню-помню, — снова повторила Валька.
— А потом ты подарила мне первый бюстгальтер и первое взрослое платье из парчи. Оно вообще не походило на те, что я раньше за всеми донашивала.
— Ты надевала его еще? — оживилась Валька.
— Нет, так потом и берегла. Только один раз на школьный бал. Ты тогда вскипятила воду, опустила бигудюшки, и, помнишь, как ты обжигалась и хохотала, каждый раз доставая их голыми пальцами!
— Помню-помню.
— А потом ты стала меня разочаровывать. Никак я не могла понять твоих поступков. Почему ты, такая женственная, пила с мужиками, такая добрая, а так обижала мать. Чё ж ты такая умная, а таскалась с женатым.
— Куда уж тебе понять — бежала в большой город. Сейчас приезжаешь сюда за романтикой. А мы здесь живем. Как получается, так и выживаем. А если что, и сжечь можем.
Лето выдалось жаркое. Папа продолжал притаскивать хламчик: патефон, поварешки, расчески, валенки, лапти, а однажды даже икону приволок. Напрасно я считала деревню скучнейшим на земле местом: тут тебе и призраки, и русалки на каждом шагу. Но мы русалок не боимся — в случае чего у папы есть ружье. И палас.
Когда наступило утро, Вальки у нас не оказалось. Будто ее здесь и не было. Она шла домой и радостно теребила деньги, которые вытащила ночью из палаты сестры. Соображала, на сколько же бутылок ей хватит.
С дороги послышался зов «скорой помощи», старухи на лавках вздрогнули и стали друг друга пересчитывать.
Таниной лучшей подругой была Цеце. Так она сама себя называла и очень, надо сказать, вжилась в роль.
Можно ли принять такую жизнь, где муж раз в неделю до чертиков напивается, а потом приходит домой и, не дойдя до кровати, низвергается на пол? Да-да, размышляла Цеце, именно низвергается. Сто тридцать килограммов жира и где-то глубоко среди них затерялась душа. А потом он проснется в их общей спальне, которая за сутки его сна провоняет заношенными до блеска носками, немытым туловом и даже, наверное, легкими. «Как такого любить», — думала Цеце, когда он, проснувшись, потянулся к ней за поцелуйчиком. Опять ест и не наедается. Вот, берет со стола книгу и отправляется с ней в туалет. Разве можно быть таким натуральным, думала Цеце и снимала очки. «Ну что от него теперешнего родишь, бежать от него надо и успеть родить. Пока не старая, пока мужики вьются».
Потом Цеце приготовила для дочери завтрак, уселась перед телевизором, убрала со стола крошки, села обратно, снова нарезала хлеб и наделала крошек, снова их убрала, а потом вдруг неожиданно встала и надела очки. Она всегда их снимала, когда дома был бардак, и надевала, чтобы увидеть его снова, принять как данность и взяться-таки за уборку. Надо же было разложить все вещички, каждую на свое место, выстирать все белье, вымыть посуду, поснимать с подоконников садинки и выкупать их в ванной, стереть, наконец, с них всю пыль. «А потом Боря проснется. Потянется целоваться, а я ему — фигу! И снова — бардак. Выходит, совершенно бесполезное это дело, уборка».