Книга Империя Ч - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За окном лесистые горы и гольцы сменились низкими, пологими, выжженными на Солнце холмами. Георгий распорядился принести в купе Царский завтрак.
Она и не упомнила, что ела тогда, за сияющим, солнечным завтраком с Цесаревичем; счастья и утренней летней радости, юного опьяненья красотой и любовью были полны его светлые глаза, он опять ел и пил, не отрывая от нее взгляда, и, о Боже, сколько еще у них впереди было и дней, и ночей, пока поезд плыл и трясся по Великой Восточной Железной Дороге, сколько смеха и шуток, сколько початых бутылок мадеры, а сколько кружевных тряпок Ника велел вытащить из дорожных сундуков, чтобы одеть свою юную возлюбленную — ох и смеялись они, прикидывая к ней то одну одежку, то другую из Царских закромов, ох и покатывались со смеху!.. — о, принцесса моя, совсем не хуже Дагмар, моей матери; да нет, Ника, в тысячу раз красивей… mille diable…
И с замираньем сердца ждала она ночей; и они все равно наступали, как ни крути; и между юными телами могло прокатиться жгучее Солнце, проплыть ледяная мертвая Луна — они бы не заметили, так они были всецело поглощены собой, радостью обладанья, поцелуями пьяней мадеры. Они проникали друг в друга и запоминали друг друга навсегда. Им нельзя было пожениться — она это сознавала; и все же надежда на чудо, хоть крохотная…
Она отдавалась ему со всем пылом нерастраченного на пыльных, грязных дорогах ее маленькой жизни чуда.
И чудом налетел, нахлынул Владивосток; и чудом рухнула на них синева залива Золотой Рог, белизна портовых строений, горделивость кораблей, замерших на глади моря в виду скалистых гор; и чудом виделась Цесаревичу она — в кружевном Царевнином нарядном платье, вся залитая Солнцем, бегущая, придерживая шляпку, хохочущая при виде продавцов гигантских крабов: “Это раки?.. Раки, Ника, такие громадные?!.. я боюсь, спаси меня!..” — и он, приказав носильщикам переправлять сундуки и чемоданы к пристани, на паром, держа ее за руку, сбежал с нею вместе к воде, к морю — вот оно было прямо перед ними, густо-синее, дышащее терпкой солью, играющее тысячью аметистовых и изумрудных бликов, слепящее, необхватное, как одно синее, радостное объятье любовного, сознающего свое счастье мира.
— Что ты делаешь, Ника?!.. не бросай кольцо в воду!.. Это же Царский изумруд!.. Его, должно быть, еще Иоанн Грозный на корявом персте носил…
Она схватила его за руку, когда он размахнулся, чтоб зашвырнуть кольцо в море.
— На счастье, дорогая Лесси, это так надо… на счастье…
Она, закусив губу, глядела, как изумруд, сверкнув на Солнце, легко летит в синюю воду.
— Ты любишь море?.. Ты будешь любить море, скажи?.. Я буду катать тебя на яхте… я нарошно для тебя яхту прикажу сработать!.. я сам ее сделаю, я владею топором, ты не думай, я не изнеженный маменькин сыночек…
— Я буду любить море всегда! Я увидала его впервые… у меня болят глаза, Ника, и кружится голова…
Она наклонилась над водой, и ее вытошнило прямо в колышащуюся кружевную кромку прибоя.
Он успел подхватить ее, а то она свалилась бы в море, вымочила все фрисландские кружева. Так, на руках, и донес к парому. Слуги знали о причуде Цесаревича; все закрывали глаза на чернявую приблудку. Чтобы ее больше не тошнило, он купил ей на рынке апельсин. Ему было невдомек, что недомоганье может быть иного свойства, чем расстройство желудка или дурнота от монотонной тряски в скором поезде. На пароме их ждал принц Георгий, нервно поглядывая на часы. Ника прыгнул по трапу, с Лесси на руках, в тот миг, когда капитан зычно проревел приказ — отдать швартовы.
Когда паром толкнулся мохнатым, замшелым бортом в японскую пристань и встречающие русского Цесаревича загомонили, залопотали по-английски, по-французски, по-японски, — она почувствовала на зубах, на губах вкус чужой земли, и ей стало горько и страшно.
Так страшно на родине ей не бывало еще никогда.
ГОЛОСА:
Георгий, ей-Богу, я не знаю, что и подумать. Подвинь-ка мне тарелку с ломтиками ананаса… Я счастлив! Я влюблен! Я… замолчи, я знаю все, что ты хочешь мне сказать!.. Торговка пирожками… грязный вокзал… ах, шутка?!.. милая же шуточка у тебя вышла, darling… Да, я всерьез подумываю о том, что я возьму ее с собою в Петербург, я обучу ее языкам, она очень способная, не смейся, она понятливая, она ловит все с полувздоха… Да ты покатываешься со смеху!.. Элис?.. Ты говоришь об Элис?.. женюсь ли я на ней… ну да, мы помолвлены, да, я люблю Элис горячо, да, да, да… Но… Дорожное приключенье?.. Как бы не так, милый… Если бы так… Отрежь еще ананаса, так вкусен и свеж… Это не приключенье, братец… это… ах, я не знаю для этого слова… я не смогу просто так бросить эту девочку… я и Тилли, танцовщицу, просто так не мог кинуть, швырнуть, как спичку… Я привезу ее в Семью. Моя Семья — чудо; и mama, и рара ее примут, как родную, слово чести. Кто она будет при Семье?.. да кто угодно. Нянюшка… гувернерка… горничная… ma parole, она все умеет, видел бы ты, как ловко она накрывает наш вагонный столик, и шагу не дает ступить лакеям… и пальчики, знаешь, так стремительно, ласково снуют!.. как Райские птички… не хохочи!.. твой смех неуместен, mon coisin… да все что хочешь она будет делать, лишь бы была при мне, рядом, близко… и Элис привыкнет, Элис поймет… у нас уже ничего с ней не может быть тогда, но нежность, братец, нежность!.. куда ее девать?!.. ну пусть даже пирожницей… пусть пирожки печет… и в гостиную в Зимнем дворце вносит пирожков целую корзину… они пахнут ароматно, корочка поджаристая, внутри — начинка всякая, наша, русская… капуста, грибы, вишня, рыба, я вот, ты знаешь, с сомятиной люблю, с вязигой… ты греческий мужик, Георгий, тебе не понять нашу русскую ширь… Опять смеешься?!.. ах, во мне капли русской крови на счетах высчитываешь?!.. не удастся, братец, я-то истинно русский, я свое счастье никому не отдам, отец мой крепок, и я, что нашел, в руках крепко держу… Выпьем, Жорж!.. я счастлив, называй меня безумцем, назови чем хочешь!..
Вот город Иокогама. Вот виды прекрасных снежных гор. А пушистые сосны под снегом, как хороши они! А вот они с Цесаревичем бегут по узким, извилистым улочкам, держась за руки. Свита закрыла глаза на их шалости. Дети, дети — что с них взять?! Черт дернул ее обратить вниманье на этих щебечущих японских девиц. О, просто как щеглы, щебетали. Ворковали как ласточки. Стрижами вокруг нее носились. А куда убежал Цесаревич? А Цесаревич, чмокнув ее в щечку, унесся купить ей широкополую соломенную шляпку: от Солнца, моя душа, от Солнца! Оно здесь беспощадное, сразу из тебя уголек сделает, а ты у меня и так черненькая… Девки окружили ее. Защебетали вперебой. Делали зазывные жесты руками. Идем, идем с нами! На ломаном русском одна из девиц выдавила: пойдем, тут камера обскура, темно, волшебный ящик, тайный фонарь, видно живые картинки… Они уже тянули ее за рукава. Кружево порвали. Она отбивалась, кричала: я кавалера жду!.. он потеряет меня, мы из чужой страны!.. — а хитрые девки вились пташками, клекотали, курлыками: идем, идем, картинки живые в камере обскуре, сплошное непотребство, соблазн, вздох из груди, память на всю жизнь. Она чуть не споткнулась о порожек бумажного летнего домика. Где картинки, где? А вот, госпожа, гляди. Самая рослая из девок поднесла близко к ее глазам черную коробку с маленькой поганой дыркой. Она заглянула в дыру — а там не было ничего, ничего, кроме рисунка голой барышни, на вздернутых сосках у нее сидели бабочки, и на причинном месте тоже. Огромный цветной махаон, темно-синий, с золотым глазом на широко распахнутых крыльях.