Книга Пнин - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На кухне Пнин приготовился мыть посуду. Он снял шолковую куртку, галстук и зубы. Чтобы не намочить рубашки и смокинговых штанов, он надел пестренький субреточный передник. Соскреб с тарелок разные лакомые объедки в коричневый бумажный мешок для паршивой белой собачонки с розовыми пятнами на спине, которая иногда навещала его под вечер, — человечьи невзгоды не причина лишать собаку радости.
Он приготовил в раковине мыльную ванну для посуды, рюмок и столового серебра и с всемерной осторожностью опустил в теплую пену аквамариновую чашу. Когда она полностью погрузилась, ее звонкий флинтгласс отозвался пригашенным, но густым тоном. Он прополоскал под краном янтарные бокалы и серебро и утопил их в той же пене. Потом он выудил ножи, вилки и ложки, сполоснул их и начал вытирать. Он работал очень медленно, с каким-то отрешенным видом, который в человеке менее методическом можно было бы принять за дымку рассеяния. Собрал вытертые ложки в букет, положил их в кувшин, который вымыл, но не вытер, а потом стал доставать их оттуда по одной и заново перетирать. Пошарил под пеной, вокруг бокалов и под мелодичной чашей, — не осталось ли еще серебра, — и вытащил оттуда щипцы для орехов. Дотошный Пнин вымыл и их и уже принялся было вытирать, когда эта голенастая штуковина каким-то образом выскользнула из полотенца и упала, как человек с крыши. Он почти поймал ее в полете — даже коснулся ее кончиками пальцев; но это только ускорило ее паденье в хранившую безценное сокровище пену раковины, откуда тотчас донесся непереносимый хряск разбитого стекла.
Пнин швырнул полотенце в угол и, отвернувшись, постоял с минуту, уставившись в черноту за порогом распахнутой двери. Безшумное маленькое зеленое насекомое с кружевными крылышками кружило в слепящем свете сильной голой лампочки над глянцевитой лысой головой Пнина. Он казался теперь очень старым; его беззубый рот был полуоткрыт, и пустой, немигающий взгляд туманился под пеленою слез. Потом со стоном мучительного предвкушения он вернулся к раковине и, собравшись с духом, глубоко окунул руку в пену. Укололся об осколок. Осторожно извлек разбитый бокал. Чудесная чаша была невредима. Он взял свежее полотенце и снова принялся за дело.
Когда все было перемыто и перетерто, и чаша равнодушно и невозмутимо стояла на самой надежной полке посудного шкапа, и маленький ярко освещенный дом был наглухо замкнут внутри огромной черной ночи, Пнин сел за кухонный стол, достал из его ящика лист желтой дешевой бумаги, снял колпачок с автоматического пера и начал сочинять черновик письма.
«Дорогой Гаген, — писал он своим ясным, твердым почерком, — позвольте мне мизери… (зачеркнуто) резюмировать наш разговор. Я должен признаться, что он меня несколько ошеломил. Если я имел честь правильно вас понять, вы сказали, что ——»
Мое первое воспоминание о Тимофее Пнине связано с угольком, попавшим мне в левый глаз как-то в воскресенье весной 1911-го года.
Это было одно из тех порывистых, ветреных, ярких петербургских утр, когда Нева уже унесла в залив последнюю прозрачную ладожскую льдину и ее кубовые волны вздымаются и лижут гранит набережных, а буксиры и тяжелые баржи, зашвартованные вдоль берегов, мерно скрипят и трутся друг об дружку и паровые яхты на якоре сияют красным деревом и медью в лучах своенравного солнца. Я обкатывал чудесный новый английский велосипед, подаренный мне на мой двенадцатый день рождения, и когда я ехал обратно к нашему розовокаменному дому на Морской по гладкой, как паркет, деревянной панели, я был не столько озабочен тем, что дерзко ослушался своего гувернера, сколько этим зернышком жгучей боли на дальнем севере моего глазного яблока. Домашние средства вроде прикладыванья пропитанной холодным чаем ваты и способа «три к носу» только усугубили положение, и когда я проснулся на другое утро, крупинка, угнездившаяся у меня под верхним веком, ощущалась уже плотным многогранником, внедрявшимся все глубже при каждом слезоточивом моргании. Под вечер меня повезли к лучшему окулисту д-ру Павлу Пнину.
То время, что мы с гувернером провели в освещенной пыльными лучами плюшевой приемной д-ра Пнина, где синее пятно окна в миниатюре отражалось в стеклянном колпаке позолоченных бронзовых часов на камине и две мухи все описывали неторопливые прямоугольники вокруг безжизненной люстры, запомнилось благодаря одному глупому инциденту из числа тех, что навсегда сохраняются в восприимчивом детском сознании. На диване в супружеском молчании сидели дама в шляпе с перьями и ее муж в темных очках; затем вошел кавалерийский офицер и сел у окна с газетой; затем муж удалился в кабинет д-ра Пнина, а затем я подметил странное выражение на лице моего гувернера.
Здоровым глазом я проследил за его взглядом. Офицер наклонился к даме. Он быстро по-французски корил ее за что-то, что она сделала или не сделала днем раньше. Она дала ему поцеловать свою руку, обтянутую перчаткой. Он приник к круглой выемке в перчатке и тотчас ушел, разом исцелившись от своего неведомого недуга.
Мягкостью черт, крупным сложением, худобою ног, обезьяньим строением уха и надгубья д-р Павел Пнин очень напоминал Тимофея, каким тот стал лет через тридцать-сорок. У отца, однако, опушка соломенного цвета волос оживляла восковую плешь; он носил пенснэ в черной оправе на черной же тесемке, как покойный д-р Чехов; он говорил слегка запинаясь и совсем не так, как впоследствии говорил его сын. И какое это было райское облегчение, когда этот милый доктор крошечным инструментом, напоминавшим барабанную палочку эльфа, извлек из моего глаза терзавший его черный атом! Интересно, где теперь этот уголек? Скучная, безумная мысль, но ведь где-нибудь он да есть.
Я, может быть, оттого безотчетно удержал в памяти довольно правдоподобный образ пнинской квартиры, что, посещая своих школьных товарищей, я перевидал множество разных квартир средней руки. Так что могу доложить, что скорей всего она состояла из двух рядов комнат, разделенных длинным коридором; по одной стороне шли приемная, кабинет доктора, а дальше, вероятно, столовая и гостиная; а по другой стороне две или три спальни, классная, ванная, комната прислуги и кухня. Я уж собрался уходить с флаконом глазной примочки, а мой гувернер, воспользовавшись случаем, спрашивал д-ра Пнина, не может ли переутомление глаз быть причиной расстройства пищеварения, когда входная дверь отворилась и захлопнулась. Д-р Пнин проворно вышел в коридор, что-то спросил, получил тихий ответ и вернулся со своим сыном Тимофеем, тринадцатилетним гимназистом в гимназической форме: черная блуза, черные штаны, блестящий черный ремень (я учился в более либеральной школе, где мы носили что хотели).
Неужто я в самом деле помню ежик его волос, его одутловатое бледное лицо, его красные уши? Да, и притом отчетливо. Я даже помню, как он незаметно высвободил плечо из-под гордой отцовской руки, меж тем как тот говорил гордым отеческим тоном: «Сей юноша только что получил пять с плюсом на экзамене из алгебры». Из глубины коридора доносился стойкий запах пирога с капустой, а сквозь отпахнутую дверь классной мне видны были карта России, висевшая на стене, полка с книгами, чучело белки и игрушечный моноплан с холщевыми крыльями и резиновым мотором. У меня имелся точно такой же, только вдвое больше, купленный в Биаррице. Если долго накручивать пропеллер, резина начинала наматываться уже не так, как вначале, и укладывалась в интересные толстые завой, предвещавшие скорый конец растяжению.