Книга Пароль не нужен - Юлиан Семенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ребенку что эвакуация, что победа — все едино, если предстоит поездка на машине. Сын прощался с отцом, играл с ним в «носики», а сам поглядывал в окно на Ухалова, который возился возле автомобиля.
— Пап, — не выдержал мальчик, — мы далеко поедем на машине?
— Ты пойдешь пешком.
— Почему? Машина ведь наша.
— Это тебе кто сказал?
— Я так думаю.
— Это машина не наша, сын, и если ты станешь считать ее нашей, тогда, собственно, зря мы всю эту кашу заваривали.
— Какую кашу?
Постышев погладил сына по лицу:
— Манную.
— А это какая такая манная?
— Белая она.
— Вкусная?
— Очень, — твердо ответил Постышев. — Очень.
— Вкуснее хлеба?
— Вкуснее.
— В восемь раз?
— Да уж не меньше.
Смотрел Постышев на жену, а в глазах у нее были слезы и подбородок дрожал.
Постышев вывел своих на улицу: крики, конское ржание, детский плач. Бегут люди от белых армий на запад, прижимают матери к груди детей, волокут за собой узлы по стылой дороге. В повозках везут раненых, те стонут тихо, а лица у них серые от боли и страха.
Попрощался Павел Петрович со своими сурово, сдержанно, по-мужичьи. Но долго стоял на обочине дороги и глядел, как жена с детьми, подталкиваемая со всех сторон беженцами, шла все дальше и дальше — не оборачиваясь, чтобы не мучить его, комиссарово, сердце. А сын оборачивался, и ручонкой махал, и варежку каждый раз снимал — боялся, не увидит отец, не поймет, что это он так прощается.
Скрылись из глаз. Нет их. Все.
* * *
Постышев садится в машину.
— На фронт, — говорит он Ухалову, — и поднажмите.
Навстречу беженцам, которых все меньше и меньше на дороге, несется громадный «линкольн» комиссара фронта. Вот уж и совсем опустела дорога. Ухалов жмет на акселератор, мотор натруженно ревет, дорога кружит, взбираясь на сопку. На самой вершине автомобиль зачихал, зафыркал, из выхлопной трубы чуфыркнуло синим дымом, сухо выстрелило, словно из пушки холостым зарядом, и мотор захлебнулся. Ухалов рванул на себя тормоз, задние колеса повело по льду, машину стало заносить к обрыву. Нет, вывернул все-таки Ухалов руль, поставил машину поперек дороги, а сам от баранки не может оторваться, будто приклеился к ней.
— Струхнул? — спрашивает Постышев.
— Потом аж обдало.
— Ничего.
— Я тоже полагаю: ничего. Только одно плохо, без охраны едем.
— Воевать надо охране, а не баклуши на заднем сиденье бить. Захотят угрохать, так в окно стрельнут — и со святыми упокой. Одна теория в охране-то, Ухалов…
— Тоже резон, однако нервам с третьим человеком спокойнее.
Постышев открывает дверцу, вылезает на дорогу. Достает из-под шинели бинокль, смотрит на восток. И видит он бегущую армию — без винтовок, расхристанную, мужицкую, в страхе. Сколько видно — бегут по дороге люди, лавиной катят, поди их останови.
Постышев напрямки, через мелкий кустарник, особенно колючий зимой, через ельник, который хлещет его по лицу, несется вниз, срезая извивы дороги. Он бежит навстречу отступающей армии.
— Стой, Пал Петрович! — кричит Ухалов. — Погоди, Пал Петрович!
Постышев не отвечает ему. Он, видимо, и не слышит сейчас ухаловского голоса. Он сейчас ничего вообще не слышит. У него перед глазами перекошенные страхом солдатские лица.
Постышев спускается вниз, на равнину, и двигается навстречу несущейся на него человеческой лавине.
Постышев врезается в бегущую массу голодных, потных и насмерть перепуганных людей. Он кричит, но голос его не слышен, потому что заглушает его хриплое дыхание, шарканье лаптей и сапог по мерзлой дороге — то однообразное и монотонное молчание, которое иной раз пострашней ора и визга. Постышев на мгновение останавливается, лавина сминает его, подхватывает, разворачивает лицом на запад и несет с собой вместе. Это — как волна в шторм. Ты ощущаешь и силу свою, и ловкость, и умение плыть, а ничего не можешь поделать, чувствуешь, как тебя сминает, переворачивает и швыряет, словно щепку.
Постышева несет людской поток, несет на запад — безжалостно и мощно. С огромным трудом, продолжая что-то кричать, он вырывается на обочину. Он стоит и смотрит на эту молчаливую людскую массу. Лицо его дергается от гнева. А гнев — от яростной жалости к этим людям, от злобы на себя, от ненависти к тем, кто так гонит бойцов.
Постышев медленно достает маузер, стреляет три раза подряд в воздух, а потом поворачивает дуло на бегущих. От выстрелов ближайшие к комиссару дрогнули, в лицах их появляется нечто осмысленное, человеческое.
— Кто сделает шаг, пристрелю! — тонким голосом, враз сорвавшимся и осевшим, длинно кричит комиссар. — Считаю до трех. Раз! Два!
А сзади напирают. Но Постышев выходит на дорогу, останавливается перед замеревшими на мгновение первыми рядами, стоит, широко расставив ноги.
— Три! — еще страшней и жалобнее досчитывает он.
— Там конница белых, — кричат ему, — все рубает!
— Ты ее видел?!
— Я слыхал, как они орали.
— Ты ее видел?!
— Слышал.
— Иди сюда.
— Застрелишь?
— Иди сюда.
К Постышеву выходит молоденький паренек.
— На, — говорит Постышев и протягивает ему свой маузер, — если через пять минут здесь появится конница белых — стреляй мне в лоб.
Постышев достает часы, протягивает их другому бойцу, что стоит поближе, и просит:
— Засеки время.
Парень поднимает маузер и целит Постышеву в лоб.
— Ты кто? — спрашивает он.
— Большевик я. Большевик, — отвечает Павел Петрович. — А ты с курком не балуй, ахнешь — вздернут тебя на суку за комиссара фронта.
— Постышев, Постышев, — пошел шепоток по рядам. — Постышева кончают. Постышев…
Тихо делается кругом и пусто. Только каждый в себе слышит, как часы тикают. Это перед смертью каждый слышит, даже если часов сроду не имел.
— Трусы, жалкие трусы, — гневно и очень тихо говорит Постышев, глядя в черное рыло маузера, нацеленное ему в лоб. — Испугались врага, которого даже не видели в глаза. Трусы…
— Так их вона сколь прет, гражданин комиссар. Ужасть как пушками лупцуют.
— Ты живой, ты молчи, — говорит Постышев. — Мертвые, которых ты, сбежав, предал, сейчас могут говорить. А ты стой и жди, когда пройдут пять минут, и смотри, как твоему комиссару целят в лоб. И молчи.
— На, — говорит парень, которому Постышев передал маузер, — на, — говорит он соседу, — не могу я.