Книга Кровь, слезы и лавры. Исторические миниатюры - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Восприимем с радости полные стаканы,
Восплещем громко и руками,
Заскачем весело ногами,
Мы – верные гражданы…
То-то есть прямая царица!
То-то бодра императрица!
– Чьи вирши столь усладительны? – возрадовался Косогоров.
– Того не упомню. С десятых рук переписывал…
И священник, добыв бумажки, отъехал на приход свой – в провинцию. А консисторский чин вирши новые решил в тетрадку перебелить, дабы затем по праздникам распевать их – жене в радость, а детишкам в назидание. Поскреб перо об загривок сивый, через дверь крикнул просителям, что никого более сей день принимать не станет. Начал он первый стих пером выводить и сразу споткнулся на слове “ИМПЕРАТРИКС”.
– Нет ли худа тут? – заробел Косогоров. – Слово какое-то звериное… Может, зложелательство в титле этом?
И – заболел. Думал, на печи лежа: “Уж не подослан ли сей Васильев из Тайной канцелярии? Нарочито со словом звериным, чтобы меня, бедного, в сомнение привесть. Может, пока я тут на печке валяюсь, враги-то не дремлют…” На службу не ходил, предчуя гоненья и пытки великие. От страха стал водку кушать. Потом в горячке на улицы выбежал и заорал:
– Ведаю за собою “слово и дело” государево! Берите меня…
По законам тогдашним всех, кто “слово и дело” кричал, отводили под арест. Вспомнил тут Косогоров мудрость народную, коя гласила, что доводчику – первый кнут, но было поздно…
Из-под кнута, весь в крови, он показал палачам:
– К слову “императрикс” непричастен! А ведает о нем священник Алексей Васильев, злодейски на титул царицы умысливший…
Взяли из деревни любителя фольклора, стали его пытать.
– Слово “императрикс”, – отвечал Васильев, – не мною придумано. А списывал кант у дьяка Савельева из Нерехты…
Послал воевода людей на Нерехту, доставили они ослабшего от страха дьяка Савельева, и тот показал допытчикам, не затаясь:
– Слово “императрикс” с кантов чужих списывал, а сам кантов не сочинял. Но был на пасху в гостях у кума своего, прапорщика Жуляковского, а там много мы разных кантов распевали…
Взяли и Жуляковского-прапорщика – повесили на дыбу.
– Слова “императрикс” не ведаю, – отвечал прапорщик. – Но был в гостях у купецкого человека Пупкина, и там первый тост вздымали за здоровье именинницы Матрены Игнатьевны, отчего-де мне, прапорщику, уже тогда сомнительно казалось – почто-де сперва за бабу вино пьют, а не за ея царское величество…
Взяли купецкого человека Пупкина – туда же подвесили.
– Слова “императрикс” не говаривал никогда, – показал он с огня. – А недавно был в гостях у человека торгового, прозванием Осип Кудашкин. И тот Кудашкин, шибко весел, выражал слова зазорные. Мол, государыня наша столь широка тельцем стала, как бы, гляди, не лопнула: тогда нам-де хорошо будет…
Взяли именинницу Матрену Игнатьевну и поехали брать Кудашкина. Но сей Кудашкин оказался горазд умудрен житейским опытом и потому заранее через огороды задворные бежал в роковую пропащность. Решил воевода, пока Кудашкин не сыщется, тряхнуть на дыбе Матрену Игнатьевну.
– Охти мне! – отвечала баба на розыске. – Пива много пила, ничего не упомню. Может, экое слово “императрикс” и говаривал кто из гостей, но я знать не знаю, ведать не ведаю…
Отложили ее на лавку, вдругорядь принялись за Пупкина.
– А в гостях у Осипа Кудашкина, каюсь, бывал. Когда о ея величестве зашла речь высокая, то, помню, подьячий Семен Панфилов отвечал Кудашкину: мол, там не один герцог Бирон, много-де всякой сволочи понаехало из Европ разных…
Во субботу, день ненастный, вышепомянутого Панфилова взяли прямо из бани, где он парился, как положено православному во дни субботни. Подвесили его, чисто вымытого, под самый потолок на дыбе и стали коптить на огне.
– Слово “императрикс” от вас впервой слышу, – говорил несчастный. – И сколь в жизни бумаг исписал по долгу чиновному, а такого слова еще не встречалось. При оговоре моем прошу судей праведных учесть, что ране в штрафах и провинностях не сыскан. У святого причастия бываю исправно, что и духовный отец, Пантелей Грешилов, завсегда подтвердить может…
– Взять и Пантелея Грешилова! – распорядился воевода.
Означенный Грешилов у самого порога пытошной канцелярии не выдержал страха и помер. Всех арестованных по “звериному” слову заковали в железа, повезли в Москву – прямо на Лубянку, где размещалась Тайная канцелярия под командой губернатора Семена Салтыкова, и оный Салтыков, сатрап бывый, отписывал в Санкт-Петербург – “главному инквизитору империи” Ушакову:
“…явилась песня печатна, сочиненна в Гамбурге, в которой в титле ея императорьскаго величества явилось печатано не по форме. И признавается, что она напечатана в Санкт-Питербурхе при Наук академии, того ради не соизволите ль, ваше превосходительство, приказать ону в печати свидетельствовать…”
Между Костромою и Москвою, между Москвою и Петербургом скакали курьеры. На звериное слово “императрикс” было заведено дело – наисекретнейшее!
“…буттобы”, – написал Тредиаковский.
– Будто бы, – произнес поэт вслух, написание проверяя, и хотел уже далее сочинительство продолжить, но его прервали…
Вошла княгиня Троекурова, владелица дома на Первой линии Васильевского острова, в котором проживал бедный поэт, и, подбоченясь, вопрошала жильца могучим басом:
– Ты почто сам с собой разговариваешь? Или порчу на мой дом накликать желаешь? Смотри, я законы всякие знаю!
– Сам с собой говорю, ибо стих требует ясности.
– А ночью зачем эдак-то дерзко вскрикиваешь?
– От радости пиитической, княгинюшка.
– Ты эти радости мне оставь. Не то велю дворне своей тебя бить и на двор более не пущать. Потому как ты мужчина опасный: на службу не ходишь, по ночам, будто крыса, бумагой шуршишь…
Василий Кириллович, губу толстую закусив, смотрел в оконце. А там – белым-бело, ярится чухонский морозец, пух да пушок на древесах. Вот завернула на Первую линию карета – никак в Кадетский корпус начальство приехало? Нет, сюда едут. Остановились.
– Матушка-княгинюшка, – сказал Тредиаковский, чтобы от глупой бабы отвязаться, – к вашей милости гости жалуют…
Барон Корф, президент Российской Академии наук, волоча по ступеням лисьи шубы, зубами стянул с пальцев перчатку, пошитую из шкур змеиных. Перед важным вельможей неуклюже присела домовладелица; щеки у ней – яблоками, брови насурьмлены (еще по старинной моде), и вся она будто слеплена из пышных караваев.
– Хотелось бы видеть, – сказал Корф, – знатного од слагателя и почтенного автора переложений идиллических с Поля Тальмана.
– А таких здесь не водится, – отвечала Троекурова. – Может, в соседнем доме кто и завелся почтенный, только не у меня!