Книга "Тигры" на Красной площади. Вся наша смерть - игра - Алексей Ивакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я — физик.
— Одна херня, я думаю.
— Ну, раз думаете, товарищ старшина, значит, вы — философ.
Где-то вдалеке застучал пулемет.
Ни старшина Петренко, ни Зайчиков на это внимания не обратили. Пулемет и пулемет. Обыкновенное дело на войне. Главное же не по ним.
А что главное? Собственно говоря, Петренко прав. Все мы становимся философами, когда знаем час своей смерти. Что такое смерть? Тоненькая пленочка между бытием и небытием. Что там, за этой упругой, прозрачной, невидимой пленочкой — не знает никто. Может быть, там ничего нет. Тогда умирать не страшно, потому как бояться бессмысленно. Просто… Просто умирать больно. Больно, когда эта пленочка рвется. В детстве она далеко-далеко, ее не видишь, не чувствуешь. Но с возрастом она становится все ближе и ближе, и вот уже обтягивает тебя так, словно ты посылка в неведомую страну, и уже не можешь вдохнуть, чтобы не порвать ее. Пальцем ткни — и все. Встань во весь рост — и все. И она лопнет. А что там за ней?
Зайчиков прекрасно помнил закон существования материи — из ничего ничего не берется. И ничто бесследно не пропадает. А потому он верил… Нет, он не верил, он знал, что когда он умрет — он никуда не денется. Что и как там будет, за пленочкой, он не знал. И тем более не верил в добренького боженьку на облачке. Нет, это будет новый эксперимент, новый, конечно, только для Зайчикова…
Просто умирать — страшно.
И больно.
Зайчиков посмотрел на старшину. Эх, хорошо же человеку! Сидит спокойно, жрет опять чего-то. Для него война — как работа. Покосил траву — и полежать, отдохнуть… А и помрет во время покоса — невелика беда. Сыны дело доделают. Или соседи.
Зайчиков закрыл глаза. На ресницы упала мохнатая снежинка. Взвизгнула шальная пуля.
Все время ерзавший Петренко вдруг затих, почесав щетинистый подбородок:
— А насчет сала ты, доцент, прав. Мне тоже первый раз баба не в лад пошла. Как-то… Тошно как-то было. Потом Дуське цельный день до вечера смотреть в глаза не мог. Стыдно было. Живой, так скажем человек, а я в нее… Эххх! Вот так до вечера и не смотрел, пока она меня у пруда в кустах не словила. Бабы они что сало, ты прав. Первый раз тошнит — а потом не оторвешься. И скользкие, когда теплые… Эххх, да что там говорить? Одно отличие бабы от сала. Сало шкворчит, когда горячее, а баба — когда холодная.
И старшина замолчал.
А рядовой чуть повернулся, чтобы затекшая спина не так ныла. Хотя какая вроде разница? Все равно же убьют вот-вот. С другой стороны, эти затекшие мышцы помешают ему, доценту Зайчикову, убить еще одного немца. Первого он убил нечаянно, со страху нажав на спусковой крючок винтовки. Это было еще на Валдае, куда их ополченческую дивизию бросили сразу после формирования. Порядки в ней были совсем не военные — к старшим по званию обращались «Иван Ильич», там или «Алексей Гаврилович». Редких кадровых военных до белого каления выводили разговоры:
— Женечка, не мог бы ты сегодня подежурить в карауле?
— Слово для приказа предоставляется профессору, то есть командиру батальона…
— Простите, а с какой стороны штык к винтовке привинчивается?
— Таким образом, мы имеем то, что кафедра археологии занимает, эмн, позиции с левого, так сказать, фланга, а «камчатку» прикрывает кафедра романской филологии…
Однако профессура и студенты московских вузов дрались с немцами упорно и упрямо. Без тактических ухищрений, но с истинно научной въедливостью в боевые порядки врага. И не их была вина, что они попали в окружение. Вот тогда Зайчиков и убил первого своего немца. Просто шел в сторону своих с винтовкой наперевес, как учили. Шел, шел. А тут немец в кустах облегчается. Доценту тогда повезло — немец один был. А и не сдобровать было бы Зайчикову. Потому как он даже не подумал затвор передернуть после выстрела. Так и пошел дальше. А второго сегодня убил.
Долго его выцеливал. Три пули мимо пустил. А с четвертой попал и убил. Все просто. А когда бой кончился — обрадовался. И так обрадовался, что прыгать начал, когда немцы отошли. Только вот радовался с ним только старшина Петренко.
Остальные были или мертвы, или почти мертвы.
Стонали все. Стонали и кричали. И стон этот низким дымом тек над заснеженным русским полем. Старшина с рядовым бросились было помогать — бинтик там, спиртик… но немцы сразу начали минометный обстрел и как-то все кончилось. И стоны, и раненые. Остались только Петренко да Зайчиков.
И поле, за краем которого фрицы снова собирались в атаку.
Сколько их там погибло, немцев тех? А кто ж их считал…
Русские врагов не считают.
Тем более убитых. Живых надо считать, от мертвых-то вреда нет.
Вдруг Зайчиков понял, что его гнетет. Он — боялся.
Нет, он понимал, что страх это нормальное человеческое чувство, но от этого понимания ему становилось еще хуже.
— Ну, сейчас точно пойдут, вон забегали чего-то… — разбавил матерком зимний воздух Петренко. — Не, слышишь, точно гудит где-то?
Зайчиков все равно не слышал. Он и старшину-то плохо слышал, плотно завязав под подбородком ушанку. Он и себя-то плохо слышал. Рядовой понимал только одно, что вот он, доцент Зайчиков, боится умереть, а вот Петренко — не боится. Вон он какой… Спокойный, деловой…
Впрочем, рядовой Зайчиков и понятия не имел, что старшине Петренко тоже было страшно. Потому он и суетился, и выглядывал из траншеи, и пошарил по вещмешкам убитых бойцов — лишь бы не сидеть без дела. Зайчиков и Петренко принадлежали к разным типам людей — первые прячут свой страх в окаменелом панцире показного равнодушия, вторые — в суетливой и бессмысленной деятельности, заключающейся только в том, чтобы побыстрее, побыстрее…
Для одних время — патока, для других — горчица.
И Зайчиков не знал, он не мог знать, что Петренко завидует ему, что вот так можно спокойно лежать, ждать, смотреть в небо и моргать, когда снег падает на очки.
Петренко не умел и не любил ждать, считая ожидание пустой глупостью. И надо ли говорить, что никакой Дуси и не было в его жизни, нет, была, конечно, но просто соседка по улице, а жена его — Матрена Тимофеевна, мать двоих сыновей — была и осталась единственной его женщиной, и штакетиной он ей не проходил по спине, потому как любил, и каждую ее родинку здесь и там целовать был готов до тьмы в глазах… А Дуська? А что Дуська? Что он, лешак, что ли, какой, в очередь к ейному подолу задранному вставать? Тьфу, прости Господи, срам какой перед смертью вспоминается…
Петренко вздохнул и посмотрел на Зайчикова. Тому все было нипочем. Как лежал — так и лежит. Только ресницами — хлоп, хлоп, когда снежинки падают.
Вот хорошо же человеку — о высоком думает небось. Для него война — как смотрины за змеюками какими погаными. А и укусит такая скотина до смерти — дак что ж? Другие придут. Эти… Как их… Доценты. И дело-то доделают. А вот за Петренку — кто дело доделает? Мальцов надо на ноги б поставить да угол у дома приподнять. Да и Матрена без мужика — как она будет без мужниного-то плеча? Да и не токмось плеча. Бабы они без мужика стервеют.