Книга Насквозь - Наталья Громова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно на львовских улицах снова появилась тень деда. Она выглядывала из-за табличек с надписями, из-за углов домов, из мрачных переулков.
Мы поселились в селе Яремча в усадьбе священника. Тот построил небольшую гостиницу из части своего дома. На все три дома бабушка (мамо) и две девочки, его дочери, которые кормили обедами обитателей гостиницы. Во дворе усадьбы он сделал маленький музей народного быта, с телегой, прялкой, ткацким станком и разными народными поделками. Садик с игрушечными животными. Сначала нас поселили в огромной комнате, где посередине стоял амвон с Библией, а в шкафу за стеклом висело облачение священника. Огромная библиотека с заграничными книгами на украинском языке. Одну из них я читала, она рассказывала о походах украинской освободительной армии и была издана в Канаде. Пробираясь через украинскую мову, я с удивлением узнала, что некоторые врачи у бандеровцев были евреями, к которым те относились с большим уважением. Смущал в книге – восторженно-елейный тон. В комнате над большой двуспальной кроватью висел огромный портрет Иисуса Христа, сделанный яркими акриловыми красками. Когда мы шли в лес, в который надо было взбираться по карпатским кручам, мы проходили мимо домиков, где в огороде работали немолодые женщины или старушки. Мы здоровались с ними, а они всегда доброжелательно интересовались, откуда мы и где поселились. Мы говорили, что живем в доме-гостинице священника. «О – це-це свящиник! – с тоской кивали они и смотрели нам вслед. Мы не могли избавиться от чувства, что наш хозяин, видимо, был местный мироед, один из богатейших людей поселка, а вовсе не окормлявший души пастырь. В то время он находился на отдыхе на румынском черноморском курорте. Огромный униатский храм, где он служил, был грубо обит металлическими листами, на которых местными умельцами была изображена виноградная лоза. Везде вдоль деревенской дороги стояли маленькие часовенки с яркими бумажными венками, внутри и снаружи.
Неподалеку от храма стоял огромный крест с украинскими флагами и венками, скорее всего, это был памятник тем, кто погиб в УПА. Когда священник вернулся и мы разговаривали с ним на кухне, я задала вопрос о том, каким же героическим страницам посвящен этот памятник. Священник весь подобрался, и мне даже показалось, что на лице его отразился испуг. Я тут же пожалела, что спросила его. Он невнятно проговорил, что это памятник времен Первой мировой войны; и я поняла, что он не хочет говорить правду. Было видно, что он меня боится, и это было неприятно.
Я вспомнила, что такое же странное отчуждение, испытанное в первую поездку в Латвии, куда вслед за бабушкой сына мы ездили отдыхать.
В Латышском рыбацком поселке Апшуциемс я впервые очутилась в 1980 году. Что поразило – так это множество огромных рыбацких лодок, закопанных почти целиком в землю. На поверхности оставалась лишь корма. Потом мне объяснили, что в поселке запретили ловить рыбу, а всех рыбаков отправили в колхозы. Лодки закапывали в знак протеста. Потом мы стали жить по соседству в другом поселке. В доме, где мы жили, висела огромная фотография, принадлежавшая покойной жене хозяина, где были замазаны чернилами отдельные лица. Я время от времени разглядывала этот странный снимок, пока Вальдемар – так его звали – не сказал, что жена замазывала лица тех, кого ссылали в Сибирь. Однажды Вальдемар позвал к себе в гости друзей прямо в ту комнату, где мы жили. Она была самая большая, и в ней стояло пианино. Мы не возражали.
Пришел красивый светловолосый пожилой господин. И пастор из соседнего поселка. Я, честно говоря, была удивлена, что у нашего хозяина такие друзья. С виду он был простой человек, строитель. Было много пива, светловолосый – он оказался архитектор – играл на пианино, и они вместе пели. И вдруг архитектор начал читать стихи. Сначала по-латышски. А потом, неожиданно, по-русски. Читал он Ахматову. Это был «Реквием». Он смотрел мне прямо в глаза, и я понимала, что он декламирует именно для меня. Я слушала как во сне. Потом Пастернак, Мандельштам. Я спросила:
– Откуда вы так хорошо знаете русский язык? И все эти стихи?
Он ответил буднично:
– Выучил в Сибири. А стихи мне читали – такие же, как я, – ссыльные.
Вальдемар, уже сильно напившийся, закричал, что тоже выучил язык в Сибири. И вдруг стал рассказывать, как немцы, которые уходили из Латвии, схватили его, семнадцатилетнего, на хуторе и отвезли в воинскую часть. Одели и погнали на фронт. Через несколько дней он бежал в родной хутор, но там уже были русские. Его снова схватили, кинули в тюрьму, где было много таких молодых, как он, а потом увезли в Сибирь. И его друг-пастор тоже заговорил о Сибири. Их всех посадили за «национализм», и они встретились там, в ссылке.
И я заплакала. Я тогда почувствовала, что меня душит какой-то невыразимый стыд. Словно это я сажала их в теплушки, отрывала от семей, бросала в лагеря. Оправданием был только язык. Язык, на котором говорили не только надсмотрщики и следователи, а Ахматова, Цветаева, Пастернак. Я даже тогда подумала, что они простили меня за то, что среди нас оказались – те, кто сказал на русском языке нужные им слова.
Мой дед никогда не говорил, что он служил в НКВД-МГБ, он только упоминал места своей так называемой службы. Польша, Чехословакия, Прибалтика, Западная Украина, а потом Норильск, и Магадан. Я и понятия не имела, что это означало.
В 2014 году несмотря на январские морозы в Киеве закипал Майдан.
Сыну должны были делать операцию в Киевском военном госпитале. Она была несложной, но под наркозом. Дядьки, лежавшие с сыном в палате, поливали на все лады «майданников». По сути, это были советские военные, которых перебрасывали то туда, то сюда, и независимая Украина всегда для них была каким-то абсурдом. А уж теперь – полный бред!..
Отставников этих очень смущало, что я из самой Москвы. Перебивая друг друга, они убеждали меня в том, что они абсолютно ни при чем, что не имеют к этому безобразию никакого отношения. И чтобы я передала там, в Москве (словно я уже фактом своего проживания была большим начальником), что они ничего «такого» не хотят и всегда вместе с Россией. Я старалась как можно мягче отвечать, что они не правы, что на Майдане происходит нечто серьезное.
Из госпитального окна открывалось небо, затянутое черным дымом от горевших на улице Грушевского автомобильных покрышек.
Хирург, с которым мы сначала обсудили диагноз сына, резко помрачнел, когда речь коснулась происходящих событий.
– Скоро вся эта революция прикатится к нам в госпиталь.
О Майдане мы уже знали из интернета, но увиденное поражало воображение. При свете морозного солнечного дня баррикады выглядели невероятно. Аккуратно уложенные мешки с песком в два человеческих роста закрывали проход на Прорезную и прочие улицы, выходящие на Крещатик. Если бы не машины и некоторые современные приметы жизни, можно было себя ощутить в начале прошлого века. Везде было множество инсталляций самодеятельных художников. Смешных надписей и плакатов. В огромной клетке сидела кукла Януковича в полосатой пижаме с кандалами на руках на золотом унитазе. Дымились трубы палаток, внутри топились печи-буржуйки. На улице было минус 17 градусов. Люди уже второй месяц жили на морозе. Правда, иногда они заходили погреться в Дом профсоюзов на Крещатике. На каждой палатке было написано, откуда они. Донбасс, Запорожье, Тернополь… Собственно, тело Майдана, как мне показалось, – это и были эти тяжелые военные палатки с синим дымом, стоящие цепью до главной площади. С дровами, печками, плакатами, подходящим и уходящим народом, все это напоминало по описаниям (как кто-то уже отмечал) Запорожскую Сечь. Всплывали наружу какие-то архаические формы жизни от нарядов, катапульт, шуток, еды и песен. Эти люди будто бы уходили корнями в землю Крещатика, Киева, Украины. Я тогда остро почувствовала, что так просто сковырнуть их не удастся.