Книга Игра в классики - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вам что за дело?
— Мне нет никакого дела, но вы же говорите, что Орасио ушел.
— Это тут ни при чем, — сказала Мага. — Я не умею говорить о счастье, но это не значит, что у меня его не было. Если хотите, я могу рассказать, почему ушел Орасио, почему я тоже ушла бы, если б не Рокамадур. — Она показала на чемоданы, обвела рукой беспорядок в комнате — повсюду валялись какие-то бумаги, рожки для детского питания, пластинки. — Все это надо где-то держать, и надо еще иметь куда уйти… Я не хочу здесь оставаться, это слишком грустно.
— Этьен может устроить вам комнату, где много света. Когда вы отвезете Рокамадура в деревню. Семь тысяч франков в месяц. Если вам подойдет, я бы переехал сюда, в эту комнату. Мне она нравится, в ней что-то есть, какие-то флюиды. Здесь хорошо думается, и мне здесь хорошо.
— Вам так кажется, — сказала Мага. — Около семи утра девушка с нижнего этажа начинает петь «Les Amants du Havre». Песня хорошая, но когда все время одно и то же…
— Очень мило, — равнодушно заметил Грегоровиус.
— Да, в ней заключена «великая философия», как сказал бы Ледесма. Нет, вы его не знали. Он был до Орасио, еще в Уругвае.
— Это тот негр?
— Нет, негра звали Иренео.
— Так история про негра — правда?
Мага удивленно посмотрела на него. Грегоровиус действительно дурак. Кроме Орасио (и то иногда…), все мужчины, которые ее хотели, всегда вели себя как форменные кретины. Помешивая молоко, она подошла к кровати и попыталась заставить Рокамадура выпить несколько ложечек. Рокамадур пищал и отказывался пить, молоко пролилось ему на шею. «Топи-топи-топи, — приговаривала Мага с интонацией зазывалы, призывающего купить выигрышные билеты. — Топи-топи-топи», — пытаясь засунуть ложечку в рот Рокамадура, который весь покраснел и не хотел молока, но вдруг, неизвестно почему, уступил, немного откинулся на подушку и стал глотать ложку за ложкой, к большому удовлетворению Грегоровиуса, который набивал трубку и чувствовал себя немного отцом.
— Чин-чин, — сказала Мага и, поставив кастрюльку рядом с тахтой, стала заворачивать в одеяло Рокамадура, который уже засыпал. — Температура все еще высокая, тридцать девять и пять, не меньше.
— Вы не ставили ему градусник?
— Да разве ему поставишь, он потом плачет полчаса, Орасио не может этого выносить. Я сама чувствую, когда пробую у него лобик. У него больше тридцати девяти, не понимаю, почему она не снижается.
— Боюсь, это не слишком надежный способ, — сказал Грегоровиус. — А молоко ему не повредит, с такой температурой?
— Для ребенка она не такая уж высокая, — сказала Мага, закуривая сигарету «Голуаз». — Давайте лучше погасим свет, тогда он сразу уснет. Выключатель вон там, у дверей.
От печки шел свет, который разгорелся еще ярче, пока они сидели друг напротив друга и молча курили. Грегоровиус смотрел, как поднималась и опускалась сигарета в руке Маги, как ее лицо, до странности бледное, вдруг зажглось жаром, словно угли, глаза, глядевшие на него, заблестели в полумраке, откуда доносились всхлипывания и попискивания Рокамадура, все тише и тише, пока не прекратились совсем, и осталась только икота, которая повторялась через равные промежутки времени. Часы пробили одиннадцать.
— Он не вернется, — сказала Мага. — Он придет только затем, чтобы забрать свои вещи, но это все равно. Все кончено, капут.
— Я вот думаю, — осторожно начал Грегоровиус, — Орасио такой чувствительный, он с таким трудом вживается в Париж. Ему кажется, он делает что хочет, но он пытается пробить стену. Стоит посмотреть на него, когда он ходит по улицам, я один раз довольно долго шел за ним.
— Шпион, — сказала Мага почти с симпатией.
— Скажем так, наблюдатель.
— На самом деле вы следили за мной, даже если меня тогда с ним не было.
— Возможно, я тогда об этом не думал. Мне интересно поведение моих друзей, это куда увлекательнее шахмат. Я узнал, что Вонг мастурбирует, а Бэбс предается человеколюбию в духе янсенизма: поворачивается лицом к стене, а на ладони держит кусок хлеба с чем-то там внутри. Когда-то было время, я и мать свою изучал. Давно, в Герцеговине. Адгаль меня привлекала необычайно, она, не снимая, носила светлый парик, но я-то прекрасно знал, что волосы у нее черные. Никто в замке этого не знал, мы поселились там после смерти графа Росслера. Когда я ее спрашивал (мне тогда было от силы десять лет, и это было счастливое время), моя мать смеялась и заставляла меня поклясться, что я никому не открою правду. Мне покоя не давала эта правда, которую надо было скрывать и которая была понятней и красивей, чем светлый парик. Парик был настоящим произведением искусства, мать запросто причесывалась в присутствии горничной, и та ничего не подозревала. Но когда она оставалась одна, сам не знаю почему, но мне так хотелось в это момент спрятаться под диваном или укрыться за фиолетовыми гардинами. Я решил проделать дырку в стене библиотеки, которая была смежной комнатой с будуаром моей матери, я трудился по ночам, когда все думали, что я сплю. И я увидел, как Агдаль сняла светлый парик, распустила черные волосы, которые делали ее совершенно другой, такой красивой, потом она сняла другой парик и явила моему взору абсолютно гладкий бильярдный шар, нечто настолько отвратительное, что в ту ночь меня тошнило и большая часть гуляша осталась на подушке.
— Ваше детство немного похоже на узника Зенды,[283] — задумчиво сказала Мага.
— Это был мир париков, — сказал Грегоровиус. — Я спрашиваю себя, что бы на моем месте делал Орасио. В самом деле, давайте поговорим об Орасио, вы хотели мне что-то сказать.
— Какая странная икота, — сказала Мага, глядя на Рокамадура. — Первый раз у него такое.
— У него что-то с пищеварением.
— Почему все только и говорят о том, чтобы я положила его в больницу? Вот и врач тоже, ну этот, похожий на муравья. Не хочу я класть его в больницу, ему это не понравится. Я делаю все, что нужно делать. Бэбс заходила сегодня утром и сказала, что ничего опасного нет. Орасио тоже считает, что все не так уж серьезно.
— Орасио не вернется?
— Нет. Орасио придет забрать свои вещи.
— Не плачьте, Люсия.
— Я сморкаюсь. Вроде перестал икать.
— Расскажите мне, Люсия, может, вам станет легче.
— Я ничего не помню, да и не к чему это. Нет, помню. Но зачем? Какое имя странное, Адгаль.