Книга В стенах города - Джорджо Бассани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, возвращаясь к «маршу на Рим» и к сыну доктора Барилари, мы должны признать, что в конечном счете именно он, этот паренек, стал единственным настоящим развлечением всей поездки. Если подумать, то только его присутствие и скрасило это никчемное предприятие.
Начать с того, что он подоспел в последний момент, когда поезд уже отходил, так что пришлось протягивать ему руку и почти на ходу втаскивать парня в тамбур. А как он был одет! Та еще экипировка: серо-зеленая накидка длиной до пят, без сомнения, с отцовского плеча, солдатские портянки, каждые пять минут слетавшие с ног, низкие желтые туфли огромного размера и, наконец, феска, которая была ему непомерно велика и, нахлобученная на голову, так оттопыривала уши, что смотрелся он ни дать ни взять как летучая мышь. И как было не прыснуть со смеху, встретив изумленный взгляд его широко раскрытых глаз, словно он, Лихо, был чуть ли не Томом Миксом[48], а остальные члены «Ручной гранаты» — командой шерифа? «Ты кто? Уж не сын ли доктора Барилари?» — сразу спросили у него. Запыхавшийся, не в состоянии выговорить ни слова, он лишь кивнул в знак согласия. «А папаша-то знает, что ты поехал с нами?» Теперь он мотал головой, переводя с одного на другого свой взгляд ребенка, попавшего в приключенческий фильм.
Ему было семнадцать, какой уж там ребенок! Однако лучше бы уж он был ребенок!
В свои семнадцать лет он был еще девственником. И поскольку поезд на том и на обратном пути останавливался почти на каждой станции; поскольку они пользовались почти каждой остановкой, чтобы сгонять в бордель, а он, Пино, вечно артачился, как мул, потому что в бордель идти не хотел, так что в конце концов приходилось силком тащить его за собой. Он сопротивлялся, упирался, заклинал их, рыдал. «Чего ты боишься, тебя ж там не съедят! — уговаривали его остальные. — Давай хоть посмотришь. Честное слово, мы не будем посылать тебя в комнаты!»
Он все не мог решиться. В конце концов он, Лихо, улыбаясь да подмигивая, отводил его в сторонку и шептал ему на ухо пару словечек. «Ты правда не хочешь идти? — говорил он. — Ладно тебе, не валяй дурака!»
И действительно, только тогда Пино решался зайти; но, едва оказавшись в общей зале, он забивался в угол, испуганно озираясь вокруг. А девушки? Ну, те, тая от умиления над его робостью (помимо прочего к фашистам они всегда питали особую слабость!), наперегонки бросались обласкивать его и опекать. Их воля, вместо борделя тут стал бы приют для брошенных младенцев. Тут, разумеется, приходилось вмешиваться содержательнице заведения. «Ну, чем мы тут занимаемся, барышни, — выговаривала она им, — отлыниваем?» И каждый раз комедия, каждый раз подобный фарс.
Решающая сцена произошла в болонском «Спекки» на обратном пути.
Поскольку участок трассы Пистойя — Болонья тянулся бесконечно долго (еще по пути туда они чуть не померли со скуки), то в Пистойе двое или трое из них сошли с поезда, чтобы запастись пузатыми бутылями с «Кьянти» на пролегавший через Апеннины путь. В горах стоял холод и такой густой туман, что за десять метров было ничего не видать. Чтобы убить время, только и оставалось, что пить и петь. Мораль такова: по приезде в Болонью, около полуночи, все, включая Пино, были в стельку пьяные.
На улице Ока, внизу, прижавшись к утыканной крупными шляпками гвоздей створке двери, Пино снова оказал очередную попытку сопротивления. И тогда он, Лихо, хмель ли был тому виной или дорожная скука, а может, досада на то, что пришлось участвовать в этом массовом балагане, которым — стало уже ясно — был «марш на Рим» (в Риме они пробыли жалких два дня, и то в основном под замком в казарме, так и не повидав дуче ни вблизи, ни издали, потому что, как говорили, он вел переговоры с королем о формировании правительства), только внезапно он, неизвестно каким образом, оказался с маузером в руке, приставленным парню к шее. И если бы Пино не решился наконец покончить с нытьем и не вошел внутрь или, когда они поднялись в общую залу, если бы он опять, как обычно, отказался подниматься в комнату с проституткой — то в этот раз ему грозило кое-что похуже сифилиса, если, конечно — поди узнай наверняка! — он подцепил его именно тогда!
Лихо лично проводил их наверх в комнату — чтобы удостовериться, что и Пино, и проститутка полностью исполнят свой долг. И хорошо еще, что Пино и тут не стал артачиться! В противном случае, во хмелю да с револьвером в руках, он и правда мог выкинуть все что угодно.
III
Кто в Ферраре не помнит ночь 15 декабря 1943 года? Кто сможет позабыть, покуда жив, нескончаемо долгие часы той ночи? Ночи, проведенной без сна, напряженно, до боли в глазах всматриваясь через щели жалюзи во мрак затемненного города и то и дело вздрагивая от стрекота пулеметов или от шума проезжавших мимо груженных вооруженными людьми машин.
распевали невидимые люди в кузовах машин. Пение было размеренное, но не воинственное: в нем тоже слышалась какая-то безнадежность.
Весть об убийстве консула Болоньези, бывшего федерального секретаря — того самого, который начиная с сентября, после краткого интермеццо правительства Бадольо[49], занялся в новой должности регента реорганизацией Фашистской федерации, — разнеслась по городу во второй половине того же дня. Чуть позже по радио сообщили подробности: обнаруженный на проселочной дороге в окрестностях Коппаро автомобиль «фиат» с распахнутой левой дверцей; водитель, навалившийся грудью на руль, «словно уснув»; «классический» выстрел в затылок, «разоблачающий исполнителей лучше подписи чернилами»; и негодование, «волна справедливого негодования», которую новость тотчас вызвала в Вероне, среди членов Учредительной ассамблеи новой Социальной республики, проходившей в Кастельвеккьо. Вечером можно было даже прослушать по радио прямую трансляцию с веронского заседания. Внезапно печальный баритон того, кто, оповестив слушателей о смерти консула Болоньези, воздавал усопшему посмертную хвалу, был заглушен высоким, пронзительным голосом, яростно и жалобно завопившим, словно бьющийся в истерике ребенок: «Отомстим за камерату Болоньези!» Не успели феррарцы, испуганно переглянувшись, выключить радиоприемники, как уже с улицы через задрожавшие оконные стекла заслышался глухой грохот приближающихся грузовиков и режущие «тра-та-та» первых автоматных очередей.
Никто не ложился этой ночью, никто не сомкнул глаз. Не было ни единого феррарца, который бы не боялся, что с минуты на минуту ворвутся к нему в дом. Но больше всего в эту ночь говорили и спорили как никогда в буржуазных домах города.
Что происходило? Что готовилось произойти?
Да, верно, рассуждали они, сидя за теми же самыми обеденными столами, за которыми в положенный час поужинали, безуспешно пытаясь сохранять невозмутимость, и которые так и остались неубранными, с грязными тарелками и крошками на скатертях, в городе раздаются оружейные выстрелы и мрачные марши во славу смерти и могилы. Но нельзя же только на этом основании всерьез полагать, что фашисты, которые после сентябрьских событий даже в Ферраре ограничились тем, что устроили облаву на ту сотню евреев, до которых им удалось добраться, да посадили в тюрьму на улице Пьянджипане жалкую кучку антифашистов, проявив в общем-то значительную мягкость, — теперь, внезапно сменив тон и начав именно с Феррары, решат радикально и повсеместно закрутить гайки. Ведь фашисты тоже итальянцы, черт побери! Нет, сказать по правде, они больше итальянцы, чем многие другие, способные лишь склонять на разные лады слово «свобода» да начищать ботинки иностранному захватчику. Нет-нет, опасаться было нечего. Если фашисты и устроили шумиху, разъезжая со свирепыми лицами и черепами на фуражках, они сделали это в основном затем, чтобы не дать разгуляться немцам, которые, дай им действовать по собственному усмотрению, недолго думая, обошлись бы с Италией как с какой-нибудь Польшей или Украиной. Несладко им приходилось, фашистам! Надо было поставить себя в их положение, попытаться понять драму этих людей и лично Муссолини — ведь если он, бедняга, еще не удалился в свою «Каминате»[50], как ему, возможно, хотелось и, несомненно, пристало поступить, то удерживался от этого главным образом ради Родины. А король-то, король! Восьмого сентября он только и сумел, что слинять на пару с Бадольо. Муссолини же, как истинный романьолец (Савойские же герцоги[51] и Бадольо родом из Пьемонта — а пьемонтцы, как известно, всегда были людьми мелочными и неискренними!), — Муссолини ни мгновения не колебался, в ненастную годину он вновь взошел на капитанский мостик и встал у штурвала, отважно глядя в лицо волнам… И если уж начистоту, как прикажете расценивать убийство консула Болоньези — ко всему прочему отца семейства и человека, который в жизни мухи не обидел? Ни один настоящий итальянец не отважился бы одобрить подобное преступление, направленное, это было ясно любому, на то, чтобы и у нас, слепо подражая Югославии и Франции, разжечь пожар партизанской войны. Разрушение всех ценностей средиземноморского и европейского мира, одним словом, коммунизм — вот конечная цель партизанской войны! Если югославы и французы, несмотря на недавний опыт Испании, хотят коммунизма — что ж, хозяин барин! — пусть носятся себе со своим Тито и де Голлем. Итальянцам же в данный момент следует думать лишь об одном: как сохранить сплоченность и спасти то, что еще можно спасти.