Книга Ванька Каин - Анатолий Рогов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В сердце что-то длинно укололо, впервые так странно укололо, и он только потом понял, что почувствовал, что виноват. Прежде никогда ни перед кем виноватым себя не чувствовал. А у их дома уж и известная всей Москве просвирня-знахарка ждала; он велел привести, чтоб лечила. Ласково жмурясь, пообещала Арине:
— Через две недели будешь как наливное яблочко. Не тоскуй!
Иван же подумал: «Сколоченная посуда два века живёт».
Поп поднёс бумагу к ближним свечам, повертел, поразглядывал, вернул Ивану:
— Венчать не буду. Фальшивая!
Венчальные разрешительные памяти выдавала консистория, а Иван забыл об этом, и никто из ближних не вспомнил, вспомнили лишь вчера, когда уж сговорились нынче идти к венцу. Ну он сел и на подходящей бумаге сам всё и написал, а его умелец по таким делам изобразил похожую печатку, да, видно, в чём-то всё же сплоховали.
Состроив покаянно-просительную рожу, Иван согласно закивал, доставая при этом рубль. Протянул его попу:
— Каюсь, батюшка! Истинно узрел — не консисторская. Винюсь и о жалости молю, ибо не из худого умысла содеял сие, а токмо по нужде великой, как отбываю через день в края далёкие надолго и желаю, чтоб ждала здесь меня законная, Господом Богом венчанная. А как теперь поспеть?
Говорил негромко, но сглатывая от быстроты слова, будто вправду незнамо как торопился. И совал в руку попа рубль. А тот его не брал — сжал кулак.
Он был тощий и кудлатый, этот поп, вроде нечёсаный. И с каждым мгновением всё больше мрачнел и отодвигался от Ивана, так что тот даже ухватил его за рукав подризника, чтобы не ушёл. Продолжал умолять, обвенчать их без памяти. Вынул ещё рубль. Ведь Арина была уже здесь, в церкви, в богатом подвенечном наряде, в фате. Все были здесь с его и с её стороны, стояли сзади, за столбом, человек сорок. И народу было немало, не тесно, но немало, и многие, конечно, глядели на свадьбу и на молодых — это ж всегда интересно. Ну а о тех, кто знал Ивана, и говорить не приходится, многие, наверное, только за тем и пришли, чтоб на него поглазеть да на ту, которую избрал в суженые. Про его подвиги по бабьей части Москва тоже ведь была наслышана. Подходил и новый люд, несмотря на трескучий сухой морозище на воле. Был Афанасий-ломонос, про который говорят, чтоб берегли нос — января тридцать первый день. Церковь, конечно, топилась, но морозцем от входивших вновь всё равно попахивало. Свежий, отрадный был запах. Пахло и горячим воском, ладаном, зимними одёжами. Шелестели голоса. Многоцветно светились лампады, светилось, вспыхивало золото, серебро, каменья, большеглазые тёмные лики.
Иван уже хотел давануть попа об стену, чтоб перестал мотать кудлатой башкой и твердить: «Не буду!» — но тот вдруг вырвал рукав подризника, отпрянул и, зло прошипев: «Всё!» — быстро пошёл сквозь народ вон из церкви.
Убёг!
Ладно ещё говорили негромко, никто не разобрал о чём.
Иван — к своим. Все в удивлении: «Что это поп?» Одной лишь Арине было вроде всё равно: стояла задумчивая, застывшая, совсем маленькая. Сколько бабка ни старалась, она всё же заметно похудела, осунулась, стала взаправду меньше, но зато как будто и ещё нежней, ещё краше лицом. И уж совсем-совсем не девочка, глаза распахнутые, блескучие. Обряжена была не по-новому, по-старинному: толстая коса уже переплетена в две, набелена и нарумянена, поверх атласного сиреневого сарафана золототканая пышная душегрея, на голове голубая полупаровая фата с битью позолоченной — не невеста, а куколка писаная.
У Ивана душа пела, как взглядывал на неё. «А что в такой задумчивости — пусть! Ведь только до вечера...»
Хохотнул:
— Ну, дела! Попадья родила или рожает — его призывает, оттого и убёг — венчать никак не мог. Велел подождать: или сам придёт, или другого пришлёт.
Сказал так, чтобы слышали не только свои.
Арине же пошептал на ухо: «Потерпи! Потерпи! Радость впереди!»
Глянула недоумённо, не понимая, о чём он.
А в следующий миг в сторонке уже строго наказывал своим молодцам, чтобы немедля сыскали, поймали на улице какого-никакого попа и привели сюда, чтоб их обвенчал без никаких расспросов, разговоров и бумаг, за любые деньги, какие спросит.
— Немедля!
Попа привели скоро. Да такого, что Иван вытаращил глаза: тот был похож на бежавшего точно близнец, только ещё кудлатей и нечесаней. Но не мрачный. И весьма пьяный.
— Итак, чада мои, итак, — бормотал поп, отходя от мороза, отдирая с усов и бороды намерзшие сосульки, и хлопая глазами, обвыкаясь в слабом свете церкви, и рассматривая, кто да кто перед ним, кого именно венчать.
Молодцы нашептали Ивану, что он горланил на улице песни, что они пуганули, что отведут его за это в консисторию: петь прилюдно, тем более на улицах попам строго воспрещалось.
Голосище у него оказался здоровеннейший: гаркнул — и храм заухал, загудел, свечи на миг поярчали, и все вокруг потянулись к центру, к действу, поглядеть на столь горластого попа. А тот, видно, и сам любил себя слушать и чтобы слушали и дивились и восторгались другие, для того, наверное, возглашал-орал с каждым словом всё громче — аж в ушах давило. И при этом ещё чуть закидывал голову и по-петушиному прикрывал глаза, наслаждаясь собой. Может, правда, он так только спьяну. Каждое слово тянул, тянул до невозможности: «О-о-об-ру-у-у-уча-а-а-ает-ся-я-я-а-а ра а-а-а-аб Бо-о-о-о-ожи-и-ий-й-й-й...» Все уж улыбались, переглядывались — кончит слово-то? И Арина заулыбалась. Иван обрадовался. Само-то действо шло как надо, растягивалось, но шло. Но вот поп стал водить их вокруг венчального стола. Трижды обвёл — и ещё. Ещё. И по-прежнему орал-грохотал, играл голосом, хотя тут или тихо творится молитва, или вовсе про себя. И в шестой раз обвёл. И в седьмой. Арина, улыбаясь, недоумённо посмотрела на Ивана. Он ткнул попа в плечо:
— Зачем столько водишь?
— Доле станете жить! Вот! — прогремел тот и повёл вокруг стола в восьмой раз.
Кругом смех. Сдержанный, конечно, но в церкви всё равно, наверное, никогда так не смеялись — народу-то было много.
Ухватившись за руку Ивана, смеялась и Арина. Слава Богу, оттаивала.
И домой ехали весело, с песнями и криками, звеня колокольцами и бубенцами, на десяти санях, украшенных цветными лентами и коврами.
Попа привезли с собой, усадили за столом рядом с большой проказливой сержантовой кумой, и у них там вмиг наладилась весёлая дружба, но временами поп всё же вскидывался и принимался неистово горланить-петь песни, но кто-нибудь из соседей тут же совал ему новый стакан с питьём или даже лил питье прямо в разинутый рот, отчего поп раз чуть не захлебнулся, побагровел, перхал-плевался, из глаз катились слёзы.
Чинной, по обычаям, с напевами-приговорами, с особыми пирогами, лежавшими крест-накрест, с зерном, которым их обсыпали, свадьба была совсем недолго. Скоро разошлась, разгорелась, заплескалась, взревывала, взвизгивала, пела и топотала по всему дому, в лавке, в блинной, на крыльцах и прямо во дворе на жёстком блескучем снегу при лютой стуже и тьме, давно объявшей Москву. Кто-то на дворе то кувыркался, пытаясь встать на отказавшие вдруг ноги, то с тяжкими стонами блевал, а потом жадно совал в рот пригоршнями обжигающий колючий снег, то четверо, хохоча, в обнимку плясали на одном месте, то кто-то прямо с крыльца долго ссал через балясины, стараясь при этом нарисовать струёю на снегу цветок. В сенях и переходах без конца кто-то сновал, хлопали двери, что-то тащили, кого-то, матерясь, трясли за плечи, кто-то целовался, кто-то мычал или пел — не поймёшь, в одном углу двое, сидя, сладко храпели. В чуланах слышалась вдруг возня, бабьи писки, грохот, треск опрокидываемых или ломаемых скамеек или чего-то ещё.