Книга На этом свете - Дмитрий Филиппов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Трэш какой-то! Салим, я сейчас ротного позову, отвечаю! – Гатаулина всего трясло.
Мы стояли, шатаясь, поддерживая друг друга спинами, чтобы не упасть, готовые встретить удар и снова подниматься. «Даги» тяжело дышали. Рота, как всегда, молча стояла в стороне.
– Ну что? – прошепелявил Пашка Зотов разбитыми губами. – Всё? Меня баба моя на гражданке сильнее гладит.
И курилка взорвалась от смеха. Шестьдесят шесть здоровых глоток затряслись от дикого уничижительного хохота, который разрывал все правила, законы и возвращал стоявшим в стороне человеческое лицо. В этом хохоте был их протест, была их маленькая победа. Я их не сужу. Да ничего и не изменилось для них после этого случая: так же стирали форму, заправляли кровати. Но на короткую минуту, пока ходила грудь ходуном, а из глаз текли задорные слезы, я думаю, они чувствовали себя свободными людьми: вне армии, вне дедовщины. Просто людьми, у которых есть свои мысли и свои чувства. И которые имеют право на смех.
Этот хохот провел черту, которую дагестанцам было уже не переступить. Они молча ушли в расположение роты. А нас, избитых, но устоявших, аккуратно взяли под руки и бережно, как новорожденных детей, донесли до кровати.
Тогда мне казалось, что мы все сделали правильно. Выстояли. Победили. Только эта победа стоила мне отбитых почек. Пашке выбили два зуба. Славку комиссовали с разрывом селезенки. Никита обошелся без внутренних травм. И на всех нас было жалко смотреть.
Сейчас я оцениваю это по-другому. Можно называть это опытом, мудростью, сменой жизненных приоритетов – как угодно. Дело не в почках и не в зубах. Сейчас мне кажется, что я смог бы избежать драки и остаться самим собой. Просто по-человечески все объяснить, найти общий язык, достучаться. Возможно, это просто говорит во мне другой человек. Он забыл или никогда не знал армейской действительности, когда каждый день надо драться за место под солнцем. Но скорее всего другое: этот человек страстно хочет изменить армейскую действительность. Хотя бы на гран. Хотя бы на этих страницах. Хотя бы в масштабах собственной памяти.
Нас на две недели положили в больницу. Понаехали комиссии, начались допросы, рапорты, включился Комитет солдатских матерей.
– Ну вас же избили до полусмерти! А ты их покрываешь! Я даже знаю кто – только подпиши показания. И мы их в дисбате закроем. Это же подонки! После учебки их отправят в линейную часть, что они там будут с молодыми вытворять? Ты подумал? Да и тебя после больницы они в покое не оставят.
– Я упал с кровати.
– Встать, солдат! Ты что, мля, над офицером издеваться будешь? Да я тебя самого в дисбате закрою.
Я не верю в армейские понятия о чести: нельзя «стучать» и «закладывать», доносить, жаловаться… Эти псевдомужские законы придумали, чтобы не портить показатели армейской дисциплины. Когда один человек пользуется служебным положением или физическим превосходством, чтобы унижать другого, – в этом нет доблести, и выход только один: доложить выше по инстанции. Все это я прекрасно понимаю. Но какая-то часть внутри меня противится так поступить. Если я напишу заявление на дагестанцев, я предам этим Пашку, Славку и Никиту. Я сожгу в небытии мучительные минуты подъема на ноги, развею этот пепел на просторах собственной совести и никогда не смогу смотреть друзьям в глаза. Я уничтожу нашу победу. Я это понимаю. Они это понимают. «Даги» это понимают. И даже допрашивающий меня капитан все прекрасно понимает.
Мы ничего не сказали.
Конфликт решил старший прапорщик Фарзуллаев. Пока мы лежали в больнице, он разобрался с дагестанцами. По одному завел их в каптерку и избил. Больше нас никто не трогал.
Фарзуллаев был прапорщиком до мозга костей. Жестокий, циничный, он продавал на стороне полагающиеся солдатам сигареты, конфеты, форму, берцы – все, что имело цену и что можно было продать. И внимательно следил, чтобы солдат боялся двух вещей: его и устав. Дагестанцев он избил потому, что те перешли все возможные границы и пределы.
После нашеговозвращения в строй он не изменил к нам своего отношения: так же орал, выгонял на зарядку и на уборку территории. Словно не было происшествия, как будто не ходили мы в героях. Только в самый первый день, когда я, Пашка и Никита вернулись в роту, отвел нас в каптерку и спросил:
– К тебе приезжали родители?
– Нет.
– А к тебе?
– Нет.
– К тебе?
– Нет.
Потом он долго смотрел на нас: внимательно, на каждого по отдельности, пытаясь изучить, понять, что же такого он в нас проглядел с самого начала. Глаза черные, острые. Взгляд пронзительный, в самое нутро. Долго смотрел и наконец произнес:
– Хорошо. Свободны.
На следующий день мы втроем ушли в увольнение.
6
Закат разлил по небу красную гуашь. Безветрие. И мы сидели рядом. И этот вот вневременной коллаж на прочность провеяли теплым взглядом.
Два с половиной года продолжались наши с Верой странные отношения. Ссоры, скандалы, нежные примирения, расставания, кисло-сладкая необходимость которых подтверждалась сказочностью новых встреч. Как будто разрыв был нам необходим лишь затем, чтобы понять невозможность существования друг без друга. И все искренне! Все по-настоящему!
Самым ярким эпизодом мне запомнился наш поход в Карелию.
Мы сидели на краю обрыва. Внизу в туманной синеве дремала озерная гладь. А за озером, насколько хватало глаз, раскинулись горбатым полотном немые леса. И были они полны такой тишины, такого умиротворения в спускавшихся сумерках, что казалось святотатством допустить малейшую суету в собственные мысли.
– Ты знаешь, когда мы только познакомились, я фантазировала перед сном, что ты моряк. Сильный, крепкий, смело идущий навстречу штормам. Ты бы уходил на несколько месяцев в поход, а я бы ждала тебя на берегу. Скорее всего, гуляла бы на стороне время от времени, но зато когда бы ты возвращался… М-м-м… – она мечтательно закрыла глаза.
– Насчет «гуляла» – охотно верю. Ты патологически неспособна хранить верность.
Мы оба смеемся.
– Не моя вина, что я родилась настоящей женщиной.
– Вот только не надо все списывать на изначальную греховность вашей сестры.
Мы снова смеемся.
– Почему в твою голову никак не удается вбить, что невозможно всю жизнь иметь только одного сексуального партнера. Моногамия заложена в нас природой. Это как дышать, как пить воду. Это жизнь. А измена – это категория более высокого порядка: что-то внутреннее, духовное, когда ты сердечные струны в самом себе обрываешь, когда за содеянное тебя гложет стыд и раскаяние. Это выше секса.
– Значит, если ты переспишь с другим, тебе не будет стыдно?
– Нет. И эти же требования я применяю к себе. Хоть раз я упрекнула тебя за Ольгу?
– На тот момент мы расстались.