Книга Хапуга Мартин - Уильям Голдинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В перерыве между двумя мидиями голос успевал проблеять что-то, мечась от рассудка к истине и вновь ускользая.
— На мне доспехов нет — вот меня и расплющило. Я стал плоский. Профиль испорчен. Рот чересчур выдается вперед, у меня два носа.
Но центр думал о другом.
— Когда высовываешься на ветру, надо быть поосторожней. Я не хочу умирать заново.
Пока мидий много, можно заставить рот подчиниться и забыть о других возможностях.
— Я всегда был един в двух сущностях — тело и рассудок. И теперь ничего не изменилось. Просто так ясно я понял это только сейчас.
Центр обдумывал следующий шаг. Мир можно скрепить заклепками. Плоть подлатать с помощью муравьев, как это делают в Африке. Воля может сопротивляться.
Потом в пределах досягаемости закончились мидии. Он велел омару притвориться, будто подносит ко рту еду, но рот не почувствовал вкуса.
— Надо.
Повернулся на четвереньках. Задержал дыхание, глянул вверх и увидел у линии неба старуху, выбравшуюся из подвала.
— Это Гном. Это я делал ей серебряную голову.
В лицо хлестнул ветер и дождь. Старуха кивнула серебряным матовым лицом.
— Повезло еще, что я надел эту серебряную маску не на то лицо. Это Гном. И до следующего шага есть еще время.
Он опять понес свое тело к Смотровой Площадке, подтащил к Гному, заставил встать на колени. Гном над ним кивал ласково серебряной матовой физиономией.
В верхней щели что-то произошло. Он мгновенно отпрянул и осторожно заглянул внутрь. Белая масса разлетелась на дне вдребезги — это от стенки канавы откололся и рухнул пласт камня. Он придвинулся ближе и осмотрел камень. Один край пласта был старый, лоснящийся, три других — белые, как гумус, со свежим сломом. Камень был в ярд длиной и толщиной дюймов шесть. Толстая книга со странным тиснением на обложке. Тиснение ненадолго понравилось глазам, потому что это был образ, образ без слов, которые добили бы его немедленно. Глаза шарили по вытесненным, выдолбленным линиям так же, как рот жевал мидии. Рядом с книгой темнело углубление, из которого она и выпала.
В углублении тоже был рисунок. Похожий на перевернутое дерево, растущее вниз от старого края, где ветер и дождь истрепали листву. Стволом был глубокий перпендикулярный желоб со слоистым краем. Ствол разделялся книзу натрое, дальше — на сучья, а сучья — на ветви, похожие на узор, выгрызенный книжным червем. Ствол, и сучья, и ветви были чудовищно черные. А вокруг них — яблочное цветение серебряных, серых пятен. Он смотрел, как на пятна падают капли дождя, оставляя на ветках безвкусные плоды.
Рот снова заблеял.
— Молния!
Но темный центр сморщился, помрачнел — он знал. Знание было так страшно, что центр разрешил рту делать что угодно.
— Черная молния.
Все-таки для него еще оставалась одна роль — роль умалишенного, роль Бедного Тома,[9]укрытого от знания знаком черной молнии.
Он обхватил старуху, кивавшую ему серебряной головой.
— Помоги, дорогая, мне так нужна твоя помощь.
Рот подхватил:
— Если ты позволишь ему продолжать в том же духе, дорогая, он расколет эту паршивую скалу, и будем мы плавать.
Плавать где?
Рот отчаянно продолжал:
— У Большого Утеса лежали камни, а теперь один сдвинулся — вода его сдвинула. Я никого бы не стал просить, кроме тебя: сейчас камень лежит спокойно, и будет лежать, если только он отвяжется от него. Ведь, в конце концов, дорогая, он же твой муж.
С постели босиком на ковер. Через всю темную комнату, не потому что хочется, а потому что надо. В дверь. Площадка, огромные напольные часы. Ощущение опасности за спиной. Теперь за угол к лестнице. Вниз, шлеп. Вниз, шлеп. Холл, только теперь он разросся. В каждом углу притаилась тьма. Перила, высокие, я еле достаю до них. Сейчас не скатишься — не до того. Перила другие, все другое, возникает план, и я должен спуститься, чтобы встретиться с тем, к чему повернулся спиной. Тик-так, тяжесть теней. Мимо кухонной двери. Открыть задвижку подвала. Колодец тьмы. Вниз, шлеп, вниз. Из стены выпирают гробы. Назад, под церковный двор, через смертную дверь, чтобы встретиться с властелином. Вниз, шлеп, вниз. Груды черного, запах сырости. Стружки с гробов.
— Если человек видит, как в море плывет красный омар, — он сумасшедший. Гуано нерастворимо. Сумасшедший и чайку примет за летающего ящера, он запомнит два слова из книжки, и когда свихнется, они возвратятся, неважно, сколько прошло лет, и что он забыл, когда их прочитал, — ведь я прав, дорогая? Скажи «да»! Скажи «да»!
Серебряное лицо ласково кивало, дождь осыпал брызгами.
Пламя из гробов, угольная пыль, черная, как черная молния. Плаха и топор рядом с ней; плаха не для дров — для казней.
— Тюлени очень миролюбивы, а сумасшедший никак не выспится. Скала ему кажется слишком твердой и слишком реальной; всегда-то он преувеличит реальность, особенно если у него развито воображение. Он способен увидеть в одном рисунке разлом всей природы вещей, ведь я прав, дорогая?
А потом в темноте, со связанными ногами, попытавшийся одну приподнять, обнаружив лишь студенистую массу, обнаружив немощь, где искал силы, такой необходимой, потому что природа лишила его всего, кроме слез да попыток спастись. Тьма в углу вдвое темней, смутный контур… — и сердце, и все существо захватывает немыслимый страх. Образ, возникающий снова и снова с начала времен, приближение неизведанного, темный центр, повернувшись спиной к тому, чем был создан, боролся, пытаясь спастись.
— Ведь я прав? Скажи «да»!
Подле левой руки раздался шум, и Смотровую Площадку обдало брызгами. Он заставил лицо повернуться к ветру, и воздух хлестнул по щекам. Дождь над Гномом превратился в морось. Он ухватился за край утеса и заглянул в трубу. Вода вокруг Скалы Спасения была белой, и пока он смотрел, в трубе послышался приглушенный шум, и за ним — новый веер перистых брызг.
— Такую погоду изучали и раньше, но на более низком уровне. — Он взобрался туда, где прилепились блюдечки.
В море назревал ритм. Скала Спасения опрокидывала набегавшие волны и швыряла в проем под трубой. Девять раз из десяти волны сталкивались с волнами, летевшими обратно, и вздымали каскады брызг, как металл при плавке — при быстрой плавке, когда на него льют воду. Но на десятый раз волна проходила свободно, потому что девятая была слишком мала. А десятая вкатывала в проем, который сжимал, придавал ускорение, она ударялась о дальнюю стенку — бумм! — и в трубу вылетал перистый веер. Если он поднимался достаточно высоко, веер был пышный, словно плюмаж, ветер сверху ощипывал перышки, швырял ими в Гнома, а с него брызги скатывались на Проспект.
Следить за волнами все равно, что есть мидии. Только море приковывает внимание дольше, чем процесс поглощения пищи. Центр предоставил рот самому себе и сосредоточился.