Книга Свободная любовь - Ольга Кучкина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы ведь тоже начинали скрипачкой в Гнесинском училище?
– Когда мы жили в Донбассе, родители привезли пластинку из Москвы – Игорь и Давид Ойстрахи играли концерт Вивальди и концерт Баха для двух скрипок с оркестром. Мы с сестрой слушали и плакали, обнявшись. Следующим шагом, конечно, было купить сестре скрипку. Она одна ездила в другой город на автобусе в свои семь лет. И, конечно, мы все играли на скрипке, пытаясь подражать сестре. Переехали в Москву, родители поняли, что у нее большой талант…
– В семье такие любовные отношения?
– Нормальные отношения. Но после десяти минут общения у нас начинается итальянская семья. Мои родители никогда не делали вид и не скрывали своих чувств, все было очень открыто. Наверное, поэтому в моем характере – то, что я думаю, то я и делаю, то и говорю. Терпеть не могу никаких вторых планов, живу по первому плану.
– С вами, кажется, не так просто – а как вы с американцем живете?
– Ну, со мной даже опасно бывает! (Смеется.) А что касается американца, скоро двадцать лет, как мы вместе, поэтому американец, не американец, давно не имеет значения. Встречаются два человека, которым друг с другом интересно, которые друг друга не знают и хотят узнать. Вот главное.
– И сейчас это продолжается?
– Продолжается. Недавно мы расстались на две недели, это было второй раз за жизнь, и такое странное чувство, когда увиделись, что все впервые, все заново. Банально сказать, что человек – планета, но я не перестаю удивляться, насколько это так.
– А до Джона был любовный опыт?
– Конечно, был. Любовный опыт начался с шести лет, была очень большая любовь, ему было пять, и он бросал мне камушки в окошко. Мы с ним бегали по степи, гоняли палками змей, жгли костры. Я очень влюбчивый человек, у меня было много влюбленностей.
– При Джоне прекратилось?
– Если бы прекратилось, я бы умерла. Это невозможно. Когда я работаю с режиссером, я влюбляюсь. И я делюсь с Джоном этой любовью. Мое счастье, что он ненавидит пьесу «Отелло». Он не понимает, как такие чувства могут появиться у нормального, умного человека.
– А вы?
– Я, к сожалению, очень хорошо понимаю. (Смеется.) – Джон – театральный обозреватель газеты «Moscow Times»?
– Да, и пишет книги. Недавно сделал вместе с Гинкасом книгу о Гинкасе, она вышла в Америке. Шесть книг вышли в Лондоне – переводы лучших русских пьес. И сам написал пьесу для меня и для Риммы Гавриловны Солнцевой. Римма Гавриловна – первый мой профессиональный, очень важный человек, который пытался мою неоднозначность мне самой открыть. И вот какая связь: первый спектакль Гинка-са был в Риге с Риммой Гавриловной, где она была ведущей актрисой, а потом Царев пригласил ее преподавать. Ее ученики – Евгения Глушенко, Анна Каменкова, Егор Бероев… Очень неблагополучный человек в профессии, перченая и соленая, она не позволяла мне уходить в псевдоженственность, в милашку, она эту милашку истребляла из меня всеми силами. И она мой самый строгий критик. Я играю премьеру, потом приглашаю Римму Гавриловну, и она по телефону рассказывает всю правду, а я записываю. Вот в «Московских историях», где я получила за роль премию Смоктуновского, она меня так распекла, что мою спину скрутило и утром я проснулась со свернутым позвоночником. Хотя я понимаю, что она говорит даже не о конкретной роли, а куда-то вперед, на вырост.
Канаты, полы и цемент
– А бывало, что вы разбивали лоб, или вам всегда сопутствует удача?
– Я ко всему пробиваюсь именно лбом и стенки пробиваю с огромным трудом. Но я такой человек, я долго бью в одну точку. И рада этому, потому что если б было легко, я бы не ценила того, что есть. Чтобы поступить в актрисы, мне надо было пройти через театр Спесивцева, где я плела канаты, мыла полы, месила цемент, параллельно с Гнесинским, и я не только не боялась этого, а мне это сладко было, потому что я всегда думала и продолжаю думать, что для того, чтобы стать актрисой, нужно уметь не просто говорить чужие слова, а побыть кем-то, испытать что-то, чтоб научиться понимать человека.
– Я видела вас в мужской роли Санчо Пансы, я знаю, это вышло случайно, вы заменили артиста, но это преобразило спектакль, и «Театральное братство Оксаны Мысиной» засверкало.
– Мы думали, будет подвальный маленький эксперимент, когда создавали театр, и назвали «Братство», без меня, меня послали за пиццей, все были голодные, и пока меня не было… А в результате это живет и выстаивает.
– Мы встретились после спектакля: от вас по-прежнему искры летели.
– Когда я работаю, лучше меня не видеть и не слышать. Потому что я другой человек. Я себе не принадлежу, у меня меняется группа крови. Мои близкие знают это.
– Вы такая сумасшедшая?
– Я такая увлеченная. Я не люблю делать что-то вполсилы. Тут момент погружения. Я именно не сумасшедшая. Но по большому счету – сумасшедшая, и этим горжусь.
– А на киношной площадке?
– Мне очень нравится сниматься. Другая техника, другая степень концентрации, другое излучение. Вот Юрий Кара снял семнадцать серий про Валентину Серову, я играю роль Серафимы Бирман…
– В вас, кстати, есть что-то от нее.
– Меня сравнили с ней, когда я еще не поступала в театральное училище. У Спесивцев а был сумасшедший случай, он подошел ко мне за час до спектакля «Я пришел дать вам волю» про Степана Разина и говорит: хочешь сегодня сыграть кликушу? Там такая деревенская безумная и очень сильная сцена, когда она, раскачиваясь на деревянном струге, кричит Степану Разину страшные вещи, и еще два монолога. Спесивцев спросил: можешь? Я ответила: могу. Я надела костюм и помню буквально, как выглядел кирпич, перед которым я стояла, держа свечу, за секунду до выхода на сцену. Вышла на сцену, махнула свечой возле лица, и у меня вспыхнули волосы, я носила тогда длинные волосы, и я начала их руками тушить, запахло паленым, мне это жутко понравилось. И потом я не знала, как попасть на эту крышу, я ведь ни разу не репетировала, и поползла на коленях, какие-то гвозди собирая по пути, и когда оказалась в луче света вся в крови, мне это тоже очень понравилось, мне казалось, стены сейчас рухнут… Мои родители случайно оказались на спектакле, но меня не узнали. А Спесивцев сказал: наверное, так могла бы сыграть Бирман. Я впервые услышала это имя. А в студенческие годы я играла майора Греч в спектакле «Так и будет». Римма Гавриловна Солнцева сказала: я хочу, чтобы ты прошла через эту роль. Я играла сорокалетнего хирурга, она курила «Беломор», и я стала курить «Беломор» и ходила в Боткинскую больницу смотреть, как делают операции. Мне это было нужно. Если есть Ростропович, Шостакович, люди, великие в своем мастерстве, такие же великие люди – хирурги. Они так связывают ниткой капилляры человеческих легких – виртуозы!
– Бирман играла эту роль в знаменитом спектакле театра Ленинского комсомола.
– Константин Симонов и писал роль для нее. И вдруг через пятнадцать лет Кара просит сыграть Бирман! Я была не готова. Я сказала: я люблю ее и, мне кажется, чувствую, но я не видела никогда, как она играла на сцене. Все говорят, это было какое-то чудо, глаз невозможно оторвать, что она вытворяла. Считалось, что она слишком гротескна, слишком экстравагантна, слишком ярка, видимо, с Михаилом Чеховым у нее была какая-то духовная связь. И – катастрофически сложные отношения с кино и с Эйзенштейном. Она пишет в своей книжке, что он хотел только ее на роль Ефросиньи в «Иване Грозном», но Госкино запретило: никогда мы не выпустим на советский экран такой ужас. И он снимал другую актрису. А, посмотрев материал, сказал: или Бирман, или закрою кино. Ей звонят, она счастлива, садится в поезд, нарядилась, приезжает – оператор видит это лицо и падает в обморок. И начинается: первый день – провал, второй день – провал, третий – еще хуже. Эйзенштейн опускает руки и говорит: с этим лицом ничего нельзя сделать. Она лежит мертвая в гостинице и понимает, что все, она не состоится никогда в кино, никто не увидит ее в большой роли. Из жалости ассистент оператора приходит и говорит: Серафима Георгиевна, давайте еще разок попробуем, еще поищем грим. Она выходит из номера без всякой надежды. Они пробуют – и находят: глаз, кусок лица. И Эйзенштейн начинает ее снимать. Она пишет: я ночами проплачу, я все чувствую, я в экстазе – прихожу на съемки, я тупая, бездарная, все валится, Эйзенштейн на меня орет, я полная идиотка. И так день за днем. Он ее прозвал «стрекоза в целлофане». Она каждый день писала ему любовные письма и извинялась за бездарность, а он ей даже не отвечал. Он написал ей письмо, когда фильм уже был снят, но не отослал, его опубликовали после его смерти: ну не получилось ничего у нас с тобой…