Книга Неприкасаемый - Джон Бэнвилл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я так не слышу, что ты говоришь, — сказал я.
В порыве злости, что его оборвали, он неожиданно стиснул мне руку — должен признаться, пугающая железная хватка — и, приблизив ко мне лицо, глядя через мое плечо, прильнул ртом к уху.
— Синдики, — прошипел он, брызгая слюной на щеку.
— Что?
Я рассмеялся. Я был уже слегка навеселе, и все начинало выглядеть одновременно смешным и чуточку страшным. Иосиф горячо, взахлеб, как мальчишка-певчий, рассказывающий соседу в хоре что-то грязное, нашептывал, что Москва хочет получить стенограмму заседаний кембриджских синдиков. Там почему-то представляли этот почтенный орган чем-то вроде тайного союза заправил нашего влиятельного и всесильного университета, помесью свободных масонов с сионскими мудрецами.
— Господи, — воскликнул я, — да это же всего лишь комитет университетского ученого совета!
Он многозначительно поднял бровь.
— Вот именно.
— Они ведают хозяйственными делами университета. Счета от поставщиков мяса. Винный погреб. Вот что в их ведении.
Он медленно повел головой, поджал губы и опустил глаза. Уж он-то знал. Оксбридж[12]управлял страной, а синдики управляли половиной Оксбриджа: как же не может привлечь интерес наших хозяев в Москве отчет об их деятельности? Я вздохнул. Начало моей карьеры в качестве тайного агента не было блестящим. Еще напишут исследование о влиянии на ход истории Европы в нашем столетии неспособности противников Англии понять эту упорствующую в своей неправоте, нелепую и неблагоразумную нацию. В последующие полтора десятка лет мне предстояло тратить большую часть своего времени и сил на то, чтобы научить Москву и таких, как Иосиф, отличать в английской действительности форму от содержания (кому как не ирландцу знать эту разницу). Их представления были постыдно смехотворными. Когда в московском центре узнали, что я постоянно бываю в Виндзоре, нахожусь в приятельских отношениях с Его Величеством и что меня часто просят остаться по вечерам поиграть с его супругой, которая является моей родственницей, правда, дальней, они были вне себя от радости: еще бы — их человек проник в самую сердцевину власти в стране. Привыкшие к царизму, старому и новому, они были не в состоянии понять, что наш облеченный королевской властью правитель не правит, а всего лишь служит своего рода отцом нации и его ни на минуту не стоит принимать всерьез. Предполагаю, что в конце войны, когда к власти пришли лейбористы, в Москве верили, что королевскую семью, юных принцесс и всех остальных отведут в дворцовый подвал и поставят к стенке, что это лишь вопрос времени. Эттли, разумеется, был выше их понимания, и я еще больше сбил их с толку, заметив, что тот в своей политике руководствуется не столько Марксом, сколько Моррисом[13]и Миллем[14](Олег поинтересовался, не входят ли эти двое в состав правительства). Когда же консерваторы вернулись, они сочли, что результаты выборов были подтасованы, — никак не могли поверить, что рабочий класс после всего, что испытал во время войны, откровенно проголосует за возвращение правого правительства («Мой дорогой Олег, нет другого такого истового консерватора, чем английский работяга»). Такая зашоренность приводила Боя в ярость и уныние; я, правда, сочувствовал товарищам. Как и они, я происходил из народа, движимого инстинктами, способного на крайности. Именно поэтому мы с Лео Розенштейном ладили с ними лучше, чем настоящие англичане вроде Боя и Аластера: мы разделяли врожденный суровый романтизм наших двух очень разных народов, наследие утраченной свободы и особенно живые ожидания конечного отмщения, которые, когда дело доходило до политики, можно было принять за оптимизм.
А Иосиф все еще стоит передо мной, похожий на куклу чревовещателя: торчащие манжеты рубашки, внимательное и полное надежды, как морда у той старой псины, лицо, мышцами которого будто кто-то дергает за нити, и поскольку я от него устал, не в настроении и жалею, что вообще позволил Хартманну убедить меня связать свою судьбу с такими, как этот нелепый, этот несносный тип, то говорю ему, что да, я достану копию протокола следующего заседания синдиков, если это то, что он действительно хочет, и он с важным видом коротко кивает, позднее этот кивок станет мне хорошо знаком, когда мне доведется посещать по линии Департамента военные штабы и центры обработки секретной информации для передачи мнящим о себе болванам никому не нужных засекреченных сведений. Ныне все комментаторы, книжные и газетные всезнайки недооценивают в мире шпионажа элемент приключенческой романтики. Поскольку выдаются и подлинные секреты, существуют пытки, гибнут люди — Иосиф, как и многие другие мелкие служащие системы, должен был кончить, получив пулю НКВД в затылок, — они воображают, что шпионы вообще люди безответственные и отличаются бесчеловечной жестокостью, как мелкие дьяволы, выполняющие приказы главного Сатаны, тогда как в действительности мы больше всего походили на отважных, но шаловливых, всегда находчивых ребят из книжек о школьниках, всех этих бобов, диков и джимов, которые неплохо играют в крикет, легки на невинные, но остроумные проказы и в конце разоблачают директора школы, оказывающегося международным преступником, и в то же время втайне грызут гранит науки, чтобы стать первыми на экзаменах и получить стипендии, тем самым избавив своих милых бедных родителей от бремени расходов на учебу в одном из наших великих университетов. Мы, во всяком случае, видели себя в таком свете, хотя и не говорили. Мы считали себя хорошими людьми, вот что главное. Сегодня трудно воскресить в памяти пьянящую атмосферу тех предвоенных дней, когда мир под бешеный бой колоколов и пронзительный свист катился в ад, и только мы одни твердо знали, что надо делать. О да, я прекрасно помню, что молодые ребята уезжали воевать в Испанию, создавали профсоюзы, выступали с петициями и так далее, но такого рода действия были лишь временными мерами; мы втайне считали этих азартных парней чуть ли не пушечным мясом или мешающими делу верхоглядами из породы благодетелей человечества. Что было у нас и не было у них, так это вера в неизбежную историческую перспективу; когда бойцы испанских интернациональных бригад призывали остановить Франко, мы уже строили планы на переходный после поражения Гитлера период, когда после легкого толчка Москвы и нашего пострадавшие от войны режимы Западной Европы падут друг за другом, как костяшки домино — да, мы первыми выдвинули эту ныне дискредитированную теорию, — и Революция подобно кровавому пятну расползется от Балкан до атлантического побережья Ирландии. И в то же время как далеки мы были от действительности! Вопреки всем нашим разговорам и даже некоторым действиям важнейшие события того времени почему-то проносились мимо, яркие, кричащие, слишком живые, чтобы можно было поверить, как реквизит бродячего театра, который везут на грузовике в какой-то другой город. Я работал у себя в апартаментах в Тринити, когда сообщили о падении Барселоны. Я услышал сообщение по радио, говорившего в комнате моего соседа — уэльсца, физика, любителя танцевальной музыки, посвящавшего меня во все последние чудеса Кавендишской лаборатории, — и продолжал спокойно разглядывать в лупу репродукцию переднего плана картины Пуссена «Взятие Иерусалима Титом», а если точнее — любопытную пару лежащих на куске ткани отрубленных голов, словно эти два события, реальное и изображенное, были одинаково далеки от меня, где-то в глубине веков, оба закончены и необратимы, один застывший крик и вздыбленный конь, стилизованная, блистательная жестокость. Понимаете?..