Книга Батюшков - Анна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Армид и ветреных Цирцей
Среди могил моих друзей,
Утраченных на поле славы!..
Нет, нет! талант погибни мой
И лира, дружбе драгоценна,
Когда ты будешь мной забвенна,
Москва, отчизны край златой!
Нет, нет! пока на поле чести
За древний град моих отцов
Не понесу я в жертву мести
И жизнь, и к родине любовь;
Пока с израненным героем,
Кому известен к славе путь,
Три раза не поставлю грудь
Перед врагов сомкнутым строем, —
Мой друг, дотоле будут мне
Все чужды Музы и Хариты,
Венки, рукой любови свиты,
И радость шумная в вине!
Вполне вероятно, что под «израненным героем, кому известен к славе путь», Батюшков подразумевал конкретного человека — жестоко раненного генерала Бахметева, участника Бородинского сражения, который все еще лечился в Нижнем Новгороде. Отказываясь от прежней тематики, Батюшков на деле реализует данную им ранее клятву: «Аще забуду тебя, Иерусалиме, забвена буди десница моя». Свой долг перед происшедшим он видит не только и не столько в том, чтобы присоединиться к действующей армии и фактически отомстить неприятелю за все страдания, им причиненные. Это долг гражданина и воина («мне же не приучаться к войне»[258]), но долг поэта не менее важен. Поссорившись с человечеством, разочаровавшись в своей маленькой философии, став свидетелем несчастья ближних, пережив крушение мира, который казался незыблемым, Батюшков-поэт не мог остаться прежним. Анакреон, призывавший забыть о печалях и смерти в объятиях наслаждений, в мироощущении Батюшкова все больше уступал место Сенеке, осознающему недолговечность счастья и умеющему без страха взглянуть в лицо смерти.
«Я все ожидаю Бахметева…»
29 марта 1813 года, благодаря настойчивым хлопотам, Батюшков, наконец, получил желаемое назначение — штабс-капитаном в Рыльский пехотный полк и адъютантом к генералу А. Н. Бахметеву. Казалось бы, томительное ожидание кончилось и сейчас для Батюшкова начнется давно желанная война. Но череда неудач продолжалась: Бахметев, так до сих пор и не оправившийся от ранения, в Петербург не возвращался. Судя по интонации писем Батюшкова весны 1813 года, он буквально подпрыгивал от нетерпения и в очередной раз мучился вынужденным бездействием. Чувствуя, что в своем ожидании он ничего предпринять не волен, ощущая себя на жизненном перепутье, Батюшков заполняет свободное время мелочами. «Я вовсе не знаю, что со мной будет, — жалуется он Вяземскому, — ожидаю Бахметева, у него буду проситься в армию, а пока езжу по обедам и вечера провожу с трубкой и книгами…»[259]От нетерпения он заказывает себе офицерский мундир, еще не получив назначения. И продолжает пребывать в неизвестности: «Я еще ничего решительного о моей участи не знаю. Здесь ожидаю моего генерала»[260]. Упоминание о «моем генерале», который все не едет и на письма не отвечает, становится лейтмотивом эпистолярия Батюшкова этого времени. Предоставленный самому себе, опять лишившийся столь счастливо найденной службы, вновь совершенно неожиданно обретший досуг, Батюшков интенсивно размышляет и приходит к неутешительным выводам. Первый из них — жизнь дана нам не для счастья. В качестве утешения человеку остается только прошлое, «святые воспоминания»: «…вечера провожу с трубкой и с книгами, — пишет Батюшков Вяземскому, — а более всего с воспоминаниями, ибо я весь в прошедшем. Я долго, долго жил!»[261]Признание тем более знаменательное, что Батюшкову еще не исполнилось 26 лет. Но ощущение ранней зрелости в нем уже сформировалось. Возможно, это ощущение было характерным для всех его современников. Ведь, к примеру, талантливому поэту, острослову и философу Вяземскому, который уже обзавелся семьей, успел поучаствовать в Отечественной войне, разориться и теперь для восстановления состояния собирался поступать на государственную службу, всего только двадцать… Но возможно, раннее взросление Батюшкова было предопределено судьбой, отмерившей ему всего 34 года сознательной жизни. В любом случае, он интенсивно думает над своей будущностью. «Никогда, мой друг, — признается он сестре, — более не чувствовал нужды в большом или, по крайней мере, в независимом состоянии. Я мог бы быть счастлив — так думаю по крайней мере, — если б имел оное, ибо время пришло мне жениться. Одиночество наскучило. Но что могу без состояния? Нет! Поверь мне — ты меня знаешь — не решусь даже из эгоизма себя и жену сделать несчастливыми»[262]. Семейное счастье представляется Батюшкову невозможным, хотя здесь нужно сделать оговорку: скудные материальные обстоятельства никак не могли быть решающими в этом вопросе. Многие отпрыски аристократических фамилий, куда более блестящих, чем Батюшковы, уже к началу XIX века испытывали сходные финансовые проблемы. Но еще в начале XIX века проблемы эти имели способы к разрешению. Служба, успешное хозяйствование на своих землях, наконец, выгодная женитьба нередко вливали новые соки в истощившееся состояние. Во взгляде Батюшкова на эту ситуацию роковую роль играло его особое мироощущение. Он с юности был склонен видеть жизнь в гораздо более темном свете, чем окружающие. Он незаметно для себя чуть-чуть смешал акценты, и картинка безнадежно искажалась: отсутствие материальной независимости непременно означало уже нищету и предполагаемый брак становился сплошным мучением для него самого и его избранницы. Отсюда и уныние, и скепсис, и слишком поспешный отказ от возможностей будущего: «Не могу себе отдать отчета ни в одной мысли, живу беспутно, убиваю время и для будущего ни одной сладостной надежды не имею»[263]. Новое мироощущение нельзя назвать совсем мрачным, но определенная тоска уже явственно просвечивает через полушутливые жалобы Батюшкова. Это накладывает свой отпечаток на его мысли о поэзии. Рассуждая о пути Жуковского, он сетует: «Пора ему взяться за что-нибудь поважнее и не тратить ума своего на безделки; они с некоторого времени для меня потеряли цену, может быть, оттого, что я стал менее чувствителен к прелести поэзии и более ленив духом»[264]. Нет, конечно, причиной изменения литературных вкусов была ломка личности, которую пережил Батюшков во время Отечественной войны. Те «безделки», которые потеряли для него теперь цену, — это и есть образцы легкой поэзии, совсем недавно представлявшиеся нашему поэту образцовыми. Вспомним, как два года назад он защищал от нападок Гнедича своего литературного кумира — Эвариста Парни. Теперь его гораздо более привлекает немецкая литература. Он с увлечением читает Гёте, Виланда, переводит «Мессинскую невесту» Шиллера. Очевидно, что изменения в творческой системе Батюшкова, следующие за изменением его мировоззрения, неизбежны. Первой ласточкой стало послание «К Дашкову», но будущее пока покрыто туманом.