Книга Железный век - Джозеф Максвелл Кутзее
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто вас здесь положил? – спросил он.
– Я сама, – ответила я, стараясь не касаться ободранного нёба.
Спичка погасла. Опять потекли слезы, которые пес с готовностью вылизал.
Я никак не предполагала, что Веркюэль, с его торчащими ключицами, с узкой, будто у чайки, грудной клеткой, так силен. Однако он поднял меня, прямо в одеяле с мокрым пятном, и понес. Сорок лет, подумала я, сорок лет прошло с тех пор, как меня нес на руках мужчина. Беда рослых женщин. Не это ли ожидает в конце: сильные руки, несущие по песку, по отмелям, мимо волнорезов, в темную глубину?
Мы были далеко от путепровода, в благословенной тишине. Какое облегчение! Куда подевалась боль? Или она тоже повеселела?
– Не возвращайтесь на Схондер-стрит, – велела я. Когда он проходил под фонарем, я увидела, как напряжены у него мускулы шеи, и услышала его частое дыхание.
– Опустите меня на минуту, – сказала я. Он опустил и передохнул. Сколько еще мне ждать, пока куртка спадет с него и за плечами прорежутся могучие крылья?
Он понес меня по Бёйтенкант-стрит, через Вреде-стрит и, постепенно замедляя шаг, ощупью находя в темноте дорогу, в темный лесок. Сквозь ветки виднелись звезды.
Здесь он посадил меня на землю.
– Я так вас рада видеть, – эти слова исходили из самого сердца. Потом я сказала: – До того как вы пришли, на меня напали какие-то дети. То ли хотели меня изнасиловать, то ли им было любопытно, я так и не поняла. Поэтому я так странно говорю. Они сунули мне в рот палку, не знаю зачем. Что они могли найти в этом приятного?
– Они искали у вас золотые коронки, – сказал он. – Они сдают золото в ломбард и получают за него деньги.
– Золотые коронки? У меня нет золотых коронок. Я вообще вынула зубы. Вот они.
Он достал откуда-то из темноты кусок картона – сложенную картонную коробку. Постелил ее на землю, помог мне лечь. Потом, неспешно, без малейшего стеснения, улегся тоже, ко мне спиной. Пес устроился между наших ног.
– Не хотите часть одеяла? – сказала я.
– Всё в порядке. Прошло какое-то время.
– Простите, но мне очень хочется пить, – прошептала я. – Здесь нет нигде воды?
Он встал и вернулся с бутылкой. Я понюхала: сладкое вино, бутылка наполовину пуста.
– Все, что у меня есть, – сказал он.
Я выпила. Вино не утолило жажды, но звезды в небе поплыли. Все отошло куда-то далеко: запах сырой земли, холод, мужчина рядом со мной, мое собственное тело. Как рак в конце долгого дня устало складывает клешни, так и боль отправилась на покой. Я снова окунулась в темноту.
Когда я проснулась, он перевернулся на другой бок и положил одну руку мне на шею. Я могла освободиться, но не хотела его беспокоить. Так, пока занимался постепенно новый день, я лежала с ним лицом к лицу и не двигалась. Один раз он открыл глаза, настороженные, как у зверя. «Я все еще здесь», – шепнула я. Глаза закрылись. Мне пришла мысль: кого из живущих на земле я лучше всего знаю в этот час? Его. Каждый волос в его бороде, каждую морщину на лбу. Его, а не тебя. Потому что он здесь, теперь, рядом со мной.
Прости меня. Времени мало, мне приходится довериться сердцу и говорить правду. Слепо, покорно я следую за правдой, куда бы она ни привела.
– Вы не спите? – шепнула я.
– Нет.
– Оба мальчика мертвы, – сказала я. – Они убили обоих. Вы знали?
– Я знаю.
– Знаете, что случилось дома?
– Да.
– Ничего, если я буду говорить?
– Говорите.
– Я вот что хочу сказать: в тот день, когда Беки умер, я познакомилась с братом Флоренс – родным или двоюродным, не знаю. Это образованный человек. Я сказала ему, как жалею о том, что Беки оказался вовлечен в эту – как назвать ее? – в эту борьбу. Я сказала: «Он совсем еще ребенок. Ему еще рано. Если бы не его друг, он бы никогда в это не ввязался». Потом я снова говорила с ним по телефону. Я сказала ему прямо, что я думаю о товариществе, во имя которого погибли оба эти мальчика. Я назвала это мистическим притяжением смерти. Я обвиняла Флоренс и его в том, что они этому потворствуют. Он вежливо выслушал меня и сказал, что остается при своем мнении. Я не сумела его убедить. Но теперь я спрашиваю себя: а есть ли у меня право рассуждать о товариществе, да и о вообще о чем-либо? Какое право у меня желать, чтобы Беки и его друг остались в стороне от борьбы? Мнение, которое существует в пустоте, которое никого не задевает, это не мнение. Мнения должны быть услышаны – услышаны и взвешены, а не просто выслушаны из вежливости. А чтобы их взвесили, они должны иметь вес. Для мистера Табани то, что я говорю, не имеет веса. Флоренс – та просто не слышит меня. Для нее все происходящее в моей голове не имеет ровно никакого значения, я это знаю.
Веркюэлъ поднялся, зашел за дерево и помочился. Затем, к моему удивлению, подошел и лег снова. Пес свернулся рядом, ткнувшись носом ему между ног. Я ощупала языком ссадину во рту и почувствовала вкус крови.
– Мои взгляды не изменились, – продолжала я. – Мне по-прежнему претят все эти призывы жертвовать собой, ведущие к тому, что молодые люди в грязи истекают кровью. Война всегда не то, чем она притворяется. Поскребите ее, и вы обязательно найдете стариков, посылающих на смерть молодых во имя той или иной абстрактной идеи. Что бы мистер Табани ни говорил (я не виню его: будущее всегда приходит под каким-нибудь покровом; явись оно нам таким как есть, мы обратились бы в камень от этого зрелища), эта война остается войной старых против молодых. «Свобода или смерть!» – кричат Беки и его друзья. Чьи это слова? Не их собственные. «Свобода или смерть!»– наверняка повторяют те две маленькие девочки во сне. Нет! Мне хочется сказать им: Спасайтесь! Чьим голосом говорит подлинная мудрость, мистер Веркюэль? Думаю, что моим. Но кто я такая, кто я такая, чтобы вообще иметь голос? Могу ли я, по совести, убеждать их отвернуться от этого зова? Что мне еще остается, кроме как сидеть в сторонке, не открывая рта? У меня нет голоса; я давным– давно его потеряла; а может быть, у меня его никогда и не было. У меня нет голоса, и точка. Далее должно быть молчание. Но этим самым—что бы это ни было – этим голосом, который и не голос вовсе, я все продолжаю говорить. Все продолжаю.
Что делал сейчас Веркюэль—улыбался? Его лицо было скрыто. Беззубым шепотом, шепелявя, я продолжала.
– Давным-давно было совершено преступление. Как давно? Не знаю. Но явно раньше 1916 года. Так давно, что я в него родилась. Оно – часть моего наследства. Часть меня, а я – его часть. Как и за всякое преступление, за него следует расплата. Раньше я полагала, что эта расплата исчисляется стыдом. Прожить всю жизнь со стыдом и со стыдом умереть, не– оплаканной, в какой-нибудь дыре. Я с этим примирилась. Я не пыталась уйти от этого. Хоть я и не просила совершать преступление, но оно было совершено во имя меня. Временами я изливала свою ярость на людей, которым досталась черная работа,