Книга Самоучки - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне действительно чудилось, что чем выше мы поднимаемся к небу, чем большую высоту оставляем под собой, тем ниже спускается бог, чтобы умереть нелепо и бессмысленно, как умирают доверчивые животные. Он ходит где — то там, внизу, среди чересполосицы ересей и сект и воинственных религий. И мы вдруг с ужасом понимаем, что мир — эта прекрасная и “чудно устроенная” ойкумена света и чистоты — отдан нам безраздельно, что мы вступаем в наследство неподготовленными, едва усвоив череду уроков, надеяться больше не на кого — все в наших руках, а руки эти дрожат.
В моей жизни это была первая смерть, если не считать петуха, которому отрубили голову, когда мне было восемь лет, случайно раздавленных муравьев да запланированной массовой гибели тараканов. Да, и еще у нас в части повесился ефрейтор. Он был литовец, огромного роста, суровый и мощный — настоящий гигант. Прыгал он всегда первым, как самый тяжелый. Его литовская девушка прислала письмо, в котором было написано, что выходит за другого. Кто бы мог подумать, что гиганты способны вешаться от любви. Он висел в каптерке на парашютной стропе: голова набок, изо рта вылезает кончик фиолетового языка, как будто черники наелся; здорово тогда забегало наше начальство. А мы, помню, все никак не могли взять в толк, как можно вешаться из — за такой ерунды.
После точки, так грубо поставленной малышкой Алекс, точки, расплывшейся в безобразную кляксу, в моих делах образовалось место для не менее значительного многоточия. Многих людей, которые встречались мне в жизни, я запоминал благодаря тем фразам, которыми они меня дарили. Точнее, в памяти оставались сами фразы, а люди запоминались как приложение к этим фразам, как говорящие куклы, хотя они не были куклами. Вот и режиссер Стрельников как — то утверждал: дни наши таковы, что трудно сделать шаг — так и стоишь с занесенной ногой, пока кто — то не избавит от самих себя и не вернет жизнь, не поцелует первым в застывшие, заколдованные уста. Все время кажется, что не следует спешить, что не все еще сделаны дела, не все готово, что, может быть, завтра и случится с нами что — то необыкновенное — нечто, ради чего мы живем на свете, вынося на своих плечах бесконечный бред будней и громогласный абсурд праздников.
А завтра — это уже сегодня. Уже вчера.
Мы встретились с Аллой, и я уже знал, что произойдет, не знал только, как это будет.
Мы брели по улице с непокрытыми головами. Ночь выдалась замечательная, уютная ночь. Деревья намокли, их почерневшие стволы источали сияние, набухшие влагой ветки держали на весу россыпи переливающихся отражений, и крупные капли срывались с ветвей с глухим шумом.
В проеме двух домов светлела церковь. Мы сошли с дорожки и пошли напрямик по газону, где местами еще белел хрусткий, слежавшийся снег. Каблуки проваливались в мягкую землю, вдавливая пряди черной погнившей травы. На стене церкви висела мраморная доска, гладкие шляпки ее заклепок сочились отраженным светом.
— “Александр Васильевич Суворов являлся прихожанином этого святого храма”, — читал я по складам надпись с мраморной доски.
Мы обменялись безмолвными взглядами. Не было ни машин, ни людей, мы были одни.
— Посмотри, как пусто! — воскликнула Алла и остановилась на дороге.
Широкий перекресток блестел под фонарями выпуклым мокрым асфальтом. Мигал светофор, роняя вниз, нам под ноги, то багровые, то зеленые мазки света, которые сверкали, как блики на складках начищенного голенища. До весны было еще далеко, но ожидание уже влилось в потеплевший, ласковый воздух. Оставалось ждать и нам, а это всегда самое невозможное. Возле светились утопленные в камень окна какого — то кафе под железным козырьком — таких теперь в Москве полно. Полуподвальные окна на цыпочках смотрели на бульвар, по которому уже никто не ходил. Мы вошли.
За одним столиком шумели и спорили о чем — то кашемировые мальчики, за другими тихонько переговаривались парочки. На металлическом держателе беззвучно мерцал телевизор, звук его был приглушен. На экране мелькали планы пожилых мужчин в галстуках и темных костюмах на фоне компьютерных континентов, и мужчины эти отвечали на вопросы подтянутых деловых женщин в розовом и голубом. В углу картинки висел незнакомый логотип. Беззвучно растягивались рты, произнося диалоги важных политических бесед. У женщин рты казались больше, их накрашенные губы легко гнулись, принимая форму отсутствующих слов. Было это где — то очень далеко, на каком — то краю земли.
— Пиво и апельсиновый сок, — сказал я официанту. Тот записал и собрался уже идти.
— У вас водка есть? — спросила Алла неожиданно.
Официант посмотрел на нее, на меня.
— Как не быть? — сказал он и чуть заметно улыбнулся.
Откуда — то возник черноволосый красавец в белоснежном пиджаке, с гитарой на широком ремне из мягкой желтой кожи, соблазняя посетителей хорошо забытыми ямскими радостями. Кто — то польстился, и он воркующим голосом спел про луну, про коней, бегущих по зимней дороге, и про тоску, затаившуюся под шубами седоков, — все это в роковом созвучии с септаккордом менталитета.
— Ты знаешь, — заговорила она, склонившись над вазочкой, — когда я училась в школе, к нам в девятый класс перевелся мальчишка и сразу в меня влюбился. Жил он где — то далеко, я никогда не была у него дома. Почему? Обычно он приезжал к восьми и бросал льдышку в окно. Напротив было австрийское посольство. Он говорил мне, что все постовые его узнавали и даже из будки не выходили. На выпускной вечер он подарил мне двадцать три розы. Почему двадцать три? Наверное, денег хватило только на двадцать три. Я знала, что не люблю его. Так мне казалось. Приятно было, вот и все. Смешной такой мальчишка… Потом его забрали на войну — помнишь, в Афганистане тогда шла война — и там убили. Я об этом узнала через год или полтора, уже не помню. Одноклассник рассказал. Что я почувствовала? Да ничего. Нет, страшно, конечно. Ужас какой — то.
Черноокий певец появился вновь, стреляя хитрыми, внимательными глазами. “Вьется ласточка сизокрылая под окном моим под косящатым… — спел он. Никого больше не осталось, но до закрытия было далеко. — Есть у ласточки тепло гнездышко”.
— Потом я весело жила. Столько было парней, все такие интересные. Они так все классно умели делать. Любить, например. — Она усмехнулась и коротко взглянула на меня. — Все были такие умные, современные. Только со всеми я чувствовала себя одинокой, хотя их я как бы любила, а с ним я никогда не чувствовала себя одинокой, хотя его не любила… Наверное, это и есть любовь… Помню выпускной — коньяк под столом пили, прятались, а то — сказала директриса — аттестат не выдадут, если кого пьяным заметят. Мальчишки — то все равно напились. Всю ночь мы с ним таскались по Москве: он со мной, а я с этим букетом. И ночь и утро. Помню, у меня так каблуки стучали в тишине… Солнце такое было… Птицы на бульварах пели как сумасшедшие. Поливалки ездили, облили нас. Мы с ним ходили до обеда. Потом все утро на лестнице в подъезде просидели. Все не могли никак разойтись… Потом отец мой поднимался, и я пошла. А там у нас дом рядом ремонтировали, через переулок. Он только до него дошел и стал мочиться там в углу — терпел, наверное, всю ночь, стеснялся сказать, а здесь уже не выдержал. Глупость какая — то. Я из окна смотрела, у меня как раз окно на это место выходило. Как — то так смешно было. Смешно… Надо же, я ездила тогда в зимний лагерь, на лыжах кататься. Я даже помню такое слово — леспромхоз. Леспромхоз, — сказала она, прислушиваясь к своему голосу. — Мы все тогда были другие, не такие, как сейчас. А розы тогда были по рублю, — задумчиво проговорила она.