Книга Русский роман - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как раз в тот год, — со знанием дела сказал Мешулам, — Бен-Гурион заявил, что мошавники — не такие хорошие сионисты, как члены коммун и кибуцев, а Табенкин[83]сказал, что коммуну и кибуц покидают одни только корыстолюбцы. Не нужно быть большим гением, чтобы понять связь между этими словами. Понятно, что авантюра моего отца и Элиезера Либерзона никак не помогла сближению двух главных видов нашего поселенчества».
Похищение Фани породило длительную вражду между нашей деревней и соседним кибуцем. Все наши совместные оросительные проекты были немедленно аннулированы. Отмечались случаи швыряния камней и рукоприкладства возле разделявшего нас вади. В юмористическом выпуске нашей деревенской газеты Фаню сравнили с Еленой Прекрасной, и некоторые люди заговорили даже, что нелегкое дело возрождения земель Долины нельзя приносить и жертву плотскому вожделению отдельных индивидов. Но все это не могло изменить того факта, что Элиезер и Фаня Либерзоны оказались самой счастливой и любящей парой, которую когда-либо видели эти земли. Либерзон и после свадьбы не перестал ухаживать за своей женой, непрестанно смешил и удивлял ее, и ее смех и удивленные, восторженные возгласы то и дело оглашали всю деревню. В те дни люди еще жили в палатках, личную жизнь отделяло от общественной одно лишь брезентовое полотнище, и все доподлинно знали, что происходит в каждой семье, — для этого не нужно было тайком пробираться к чужому дому и подслушивать под его окном.
— Прежде всего, постарайся ее рассмешить, — сказал Либерзон своему сыну. — Женщины любят, когда их смешат. Перед смехом они не могут устоять.
— Смех, — сказал Мандолина, — это как трубный звук для стен Иерихона, как волшебное заклинание для пещеры с сокровищами или как первый дождь для высохшей земли.
— Хорошо сказано, — одобрил Либерзон, удивленно поглядев на своего друга.
Но к этому времени Даниэль был уже весьма далек от всякой возможности кого бы то ни было рассмешить — чувство юмора было первой из рухнувших опор его любви.
— Цветы, стихи, музыка, — наставительно перечислил Циркин.
— Хватит, Циркин, — сказал Либерзон и повернулся к сыну. — Что она любит? — спросил он.
— Мясо, — стыдливо прошептал Даниэль.
Либерзон и Мандолина встали на кулинарную вахту. В те дни повсюду царила нужда и недостача, и тем не менее Даниэль каждую ночь прокрадывался к дедушкиному дому с тарелками, накрытыми салфеткой. Запах жареных цыплят, запеченных бараньих ребрышек и говяжьего жаркого вызывал обильное отделение слюны у раздраженных соседей, которые злобно ворчали по поводу такого безумного расточительства, и властно привлекал к деревне кошек и шакалов со всей Долины. Эстер жадно поедала все, хохотала, обнимала Даниэля — и не переставала по ночам гулять с Биньямином.
Мой отец сделал для своей возлюбленной огромный гамак, подвесив старую пружинную кровать на железных цепях к двум казуаринам за времянкой, и теперь их падающие иголки застревали в волосах Эстер. Тихое насвистывание Биньямина, их сдавленный смех и ее глубокие вздохи, когда он обнимал ее своими руками кузнеца, хорошо слышны были внутри времянки.
Тоня Рылова, которую отказ Маргулиса сделал рьяной блюстительницей общественной морали, гневно сообщила дедушке, что его дочь и «этот новичок из Германии» ходят по деревенской улице, держась за руки у всех на глазах, а по ночам деревенские дети приходят к нему в сад подсматривать за ними.
В тот год дедушкин сад цвел, как никогда. Дедушка попросил Хаима Маргулиса поставить между деревьями несколько пчелиных ульев, и мед, собранный в саду, был почти красного цвета и такой сладкий, что обжигал рот. Большую часть дня дедушка проводил со своими деревьями, чьи даты цветения и запахи были точно рассчитаны от месяца шват до месяца нисан[84], и домой возвращался шатаясь, опьянев от пыльцы и благоуханий. Авраам в ту пору уже взял на себя всю заботу о коровах, и дедушка мог теперь днями и ночами пропадать в своем приватном раю, вокруг которого он посадил тесный ряд кипарисов, чтобы они защитили его, когда подрастут, от зимних ветров, которые переваливались через голубую гору.
Первым взорвался белым цветеньем миндаль. Сладкий аромат его цветов наполнил воздух, тесня запахи ливня и грязи. Затем вспыхнула буйная розовость персиков. Их бутоны были темного, глубокого цвета, а раскрывшиеся цветки с тонкими высокими тычинками — много светлее. Рядом с миндалем засияло нежное цветенье абрикосов, запах которых напоминал запах женщины. Потом к ним присоединились сливы, чьи маленькие цветки покрыли ветки густой бархатной белизной. Сразу после праздника Пурим[85]расцвели яблони. Они были красновато-белыми, а их упоительный запах был таким же сочным, как и их плоды. На Песах[86]настала очередь айвы, из которой Рахель и Шломо Левины делали варенье и повидло, и груш, с их белыми венчиками и фиолетовыми воронками, источающими винные пары. А когда земля совсем прогрелась и солнце окончательно завладело садом, наливая соком завязи на деревьях, дедушкины цитрусовые завершили годичный круг цветенья, накрыв сад и всю деревню тяжелой пеленой своих ароматов.
В этом саду, где порхали капустницы и голубянки, гремело радостное и дружное жужжанье пчел, а птицы с жуками в обмороке падали с ветвей на землю, я похоронил дедушку и его друзей. Но в те былые дни Эстер посадила там левкои, которые раскрывались по ночам, и туда она приводила Биньямина, и там она лежала с ним на влажных коврах опавших лепестков. Под утро она тихо пробиралась во времянку, держа сандалии в руках, но сильный, знакомый запах земли, груш и левкоев, испарявшийся с ее разгоряченной кожи, всегда будил ее отца.
«Он не помнил себя от счастья. Запах дочери — точно запах поля, благословенного Создателем».
«Какая красивая история! — сказала Фаня Либерзон. Ее волосы, так я себе представляю, были разбросаны по груди мужа, и бедро ее и тогда лежало поперек его живота. — Как мне ни жалко нашего бедного Даниэля, я рада, что во дворе Миркина появился наконец влюбленный до одурения мужчина».
И действительно, двор Миркиных впервые наполнился любовью. Они то и дело разыгрывали, дико крича, свою первую встречу. Эстер взбиралась по соломе на крышу сеновала и хваталась руками за центральную балку, а Биньямин становился внизу, глядя на нее, пока она дрыгала ногами.
«Не отпущу, пока не скажешь „Шнель, шнель!“» — кричала она.