Книга Последняя любовь - Исаак Башевис Зингер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мойшеле увидел привокзальные часы. Их циферблат весело поблескивал сквозь снеговую завесу. Словно мотылек, привлеченный пламенем, двинулся он ко входу в вокзал. Он вдруг перестал чувствовать вес собственного тела — он не шел, а летел. Улица нырнула под горку. Мойшеле побежал. На мгновение у него перехватило дыхание. «Разве это кому-нибудь можно объяснить, — подумал он, — нет, здесь и психологу не разобраться».
1
Когда в нашем издательстве узнали, что по пути во Францию я собираюсь остановиться в Лиссабоне, одна сотрудница сказала:
— Я дам вам телефон Мигела де Албейры. Если вам что-нибудь понадобится, он поможет. — Кстати, — добавила она, — он сам издатель.
Но тогда я и представить себе не мог, что действительно буду нуждаться в помощи. У меня было все, что нужно для путешествия: паспорт, дорожные чеки, заказанный номер в гостинице. Тем не менее редактор записала имя и телефон в мою записную книжку, и без того исписанную разными телефонами и адресами, больше половины которых уже не вызывали у меня никаких ассоциаций.
Во вторник вечером в первых числах июня корабль, на котором я плыл, причалил в Лиссабонском порту, и такси доставило меня в гостиницу «Аполлон». В фойе было полным-полно моих соотечественников из Нью-Йорка и Бруклина. Их жены с крашеными волосами и густым макияжем курили, играли в карты, хохотали и болтали без умолку, причем все одновременно. Их дочери в мини-юбках образовали свои собственные кружки Мужчины изучали финансовые полосы «Интернешнл гералд трибьюн». «Да, — подумал я, — это мой народ. Если Мессии благоугодно будет прийти сегодня, ему придется прийти к ним — больше просто не к кому».
На маленьком лифте я поднялся на самый верхний этаж в свой номер — неярко освещенный, просторный, с каменным полом и старинной кроватью с высокой резной спинкой. Открыв окно, я увидел черепичные крыши и ярко-оранжевую луну. Удивительно — где-то неподалеку запел петух. Боже, сколько лет я не слышал петушиного крика! Это кукареканье лишний раз напомнило мне, что я в Европе, где старина и современность как-то уживаются вместе. Стоя у открытого окна, я услышал запах ветра, почти забытый за долгие годы пребывания в Америке. Пахнуло свежестью полей, Варшавой, Билгораем, еще чем-то неопределимым. Казалось, что тишина звенит, и непонятно было, то ли этот звон доносится откуда-то извне, то ли просто звенит в ушах. Мне показалось, что я различаю кваканье лягушек и стрекот кузнечиков.
Я хотел почитать, но для этого было слишком темно. Ванная оказалась длинной и глубокой, полотенце — величиной с простыню. Хотя согласно табличке над входом это была гостиница первого класса, мыла мне обнаружить не удалось. Я погасил лампу и лег. Подушка была жесткой и слишком туго набитой. За окном сияли те самые звезды, которые я оставил тридцать пять лет назад, отправляясь в Нью-Йорк. Я начал думать о бесчисленных приезжих, останавливавшихся в этой гостинице до меня, о мужчинах и женщинах, спавших на этой широкой кровати. Многих из них, наверное, уже не было в живых. Кто знает, может быть, души или еще какие-нибудь нетленные сущности этих людей до сих пор находятся в этой комнате. В ванной загудели трубы. Скрипнул огромный платяной шкаф. Одинокий комар умолк лишь тогда, когда высосал каплю моей крови. Я лежал без сна. Мне стало казаться, что еще мгновение — и передо мной возникнет моя покойная возлюбленная.
Около двух часов ночи я заснул и проснулся утром от пения все того же петуха (я хорошо запомнил его голос) и шума уличной торговли. Наверное, продавали овощи, фрукты, цыплят. Я узнавал крики — точно так же торговались и переругивались на Янашеском базаре и в торговых рядах на Мировской площади. Мне показалось, что я различаю запах лошадиного навоза, молодого картофеля, неспелых яблок.
Я планировал пробыть в Лиссабоне до воскресенья, но вдруг выяснилось, что мой агент из нью-йоркского туристического бюро снял номер только на два дня. Прибывали все новые и новые американцы. Администратор уведомил меня, что в пятницу до полудня я должен выписаться.
Я попросил его подыскать мне номер в каком-нибудь другом отеле, но он заявил, что по имеющимся у него данным все гостиницы Лиссабона переполнены. Он уже пробовал кому-то помочь — совершенно безуспешно. Фойе было заставлено чемоданами, вокруг которых толпились американцы, итальянцы, немцы, каждая группка гудела на своем языке. Все столики в ресторане были заказаны. Ни я, ни мои чеки никого не интересовали. На лицах обслуживающего персонала читалось полное равнодушие — где и как я буду ночевать, никого не волновало.
Вот тогда-то я и вспомнил про телефон в моей записной книжке. Я принялся ее листать, но прошло полчаса, а я так ничего и не нашел. Да что он, испарился, что ли? А может быть, редактор его так и не записала? И все-таки я его нашел — на полях самой первой страницы. Поднявшись в номер, я снял трубку и долго ждал ответа телефонистки. Наконец она отозвалась, меня соединили — неправильно. Некто обругал меня по-португальски, я извинился по-английски. Та же история повторилась еще несколько раз; наконец я дозвонился. Женский голос по слогам начал втолковывать мне что-то по-португальски, затем на ломаном английском мне продиктовали телефон, по которому я могу связаться с Мигелом де Албейрой. Меня опять соединили неправильно. Я почувствовал, как во мне поднимается глухое раздражение против Европы, которая, утеряв старые обычаи, так и не усвоила новых. Во мне пробудился мой американский патриотизм, и я поклялся, что каждый заработанный цент потрачу исключительно в Соединенных Штатах Америки. Пытаясь связаться с Мигелом де Албейрой, я непрестанно молил Бога о помощи. И, как всегда, когда мне трудно, обещал, что непременно пожертвую деньги на свою любимую благотворительность.
Наконец мне повезло: я дозвонился. Сеньор де Албейра говорил по-английски с таким сильным акцентом, что я едва его понимал. Он сказал, что редактор упоминала обо мне в письме и он может заехать прямо сейчас. Я возблагодарил Провидение, редактора и португальца Мигела де Албейру, готового посередине рабочего дня бросить все свои дела только потому, что получил какое-то рекомендательное письмо. Такое возможно только в Европе. Ни один американец, в том числе и я сам, не сделал бы ничего подобного.
Ждать пришлось недолго. Вскоре раздался стук в дверь, и в мой номер вошел худой темноволосый мужчина с высоким лбом и впалыми щеками. На вид ему было немного за сорок. Ничего характерного в его внешности не было. С равным успехом его можно было принять за испанца, итальянца, француза или грека. Его кривым зубам явно требовались услуги дантиста. На нем был серый дешевый костюм и галстук из тех, что выставлены в витринах любого магазина Европы. Он пожал мне руку на европейский манер — совсем мягко. Узнав о моих проблемах, он сказал:
— Не беспокойтесь. В гостиницах Лиссабона наверняка полно свободных номеров. Если дело обстоит хуже, чем мне кажется, я отвезу вас к себе. А сейчас давайте-ка где-нибудь пообедаем.
— Я вас приглашаю.
— Вы меня приглашаете? В Лиссабоне вы мой гость. Вы пригласите меня в Нью-Йорке.
У гостиницы нас ждала маленькая обшарпанная машина, типичное средство передвижения большинства европейцев. На заднем сиденье между картонными коробками и стопкой выцветших газет стояла банка с краской. Я сел спереди, и сеньор де Албейра продемонстрировал недюжинное водительское мастерство, лавируя в потоке машин, беспорядочно снующих по узким горбатым улочкам мимо домов, построенных, вероятно, еще до землетрясения 1755 года. Положение усугублялось отсутствием светофоров. Другие водители не считали нужным уступать нам дорогу. Пешеходы тоже не спешили посторониться. То тут, то там прямо на проезжей части проводила сиесту собака или кошка. Сеньор де Албейра почти не сигналил, ни разу не выказал раздражения. По дороге он расспрашивал меня о поездке, о моих планах на будущее, о том, когда и почему я стал вегетарианцем, ем ли я яйца, употребляю ли молоко. Попутно он обращал мое внимание на памятники, старинные здания и соборы Альфамы. Вскоре мы въехали в переулок, где едва могла пройти одна машина. Перед открытыми дверями своих домов сидели простоволосые женщины и старики; рядом в сточных канавах возились дети; голуби клевали плесневелые хлебные крошки.